Александр Крупинин

200

Зима в Петербурге

***

Бессмертны, наги, юны, влюблены,

В предчувствии Всемирного Потопа,

Мы шли с тобой, любимец Каллиопы,

Дворами Петроградской стороны.

Из тьмы колодцев были нам видны

Фригийские запутанные тропы,

Все пиршества похищенной Европы,

Все праздники, похожие на сны.

Мы убегали рифмой, автостопом,

Потоками придуманной весны

Из нищей, умирающей страны.

Европа, Каллиопа и Андропов

За нами наблюдали с вышины,

Небесные настроив микроскопы.

Прогулка

До чего же пустынны эти места —

от Кировского моста до Кантемировского моста

под созвездием Северного Креста.

Кометы над нами распускали хвосты

небывалой холодной изысканной красоты.

Разлетались в разные стороны острова и мосты.

Так мы шли вдоль Невы, и Северный Крест сиял высоко,

и Аксель Иванович Берг выходил в голубом трико.

Было слышно, как плещется молоко.

И Аксель Иванович пел хорал на несколько голосов,

пожилой адмирал запирал

Петроградскую сторону на засов,

я чувствовал, как трепещет маятник твоих часов.

Мы молчали, потому что и без нас была тишина,

только кричали чайки и на Финском заливе начиналась война.

Появлялись древние бестелесные племена.

Истончалась среда, ее пар уходил наверх,

вместе с ней исчезал в предзимье Аксель Иванович Берг,

им на смену вставал между нами таинственный новый четверг.

Время вышло, я и ты ушли далеко-далеко.

Остался только чуть слышный хриплый голос Жюльетт Греко.

Нева продолжает течь, и на Финском заливе ягнёнок пьёт печаль-молоко.

Зима в Петербурге

На Невском — снег, на Вознесенском — снег,

На Малодетскосельском тоже снег.

Маршак — седой, и Соловьёв — седой,

И Костоправкин с белой бородой.

Вот кто-то бросил чебурек на снег,

А рядом голодает человек.

Сидит без хлеба тощий Нудельман,

Он всеми брошен, пуст его карман.

И голуби воронами кружат,

И чебурек их лапами зажат,

И варежки под деревом лежат

Цепочкой неуклюжих медвежат.

А снег идёт четвёртый день подряд.

Теперь он будет вечно, говорят.

Я весь в слезах по Невскому иду,

И слёзы леденеют на ходу.

Иду я мимо вздыбленных коней

И вспоминаю, как всегда, о ней,

О той, что реки превращала в соль

И слёзы обречённых — в алкоголь.

Она, куснув, бросала чебурек

И прыгала, как одноногий грек.

Хотя в Судане голод, например,

И там никто не принимает мер.

А Нудельман с урчащим животом?

А Кнорозов с некормленным котом?

И кто ответит за бездушный снег,

За брошенный цинично чебурек,

За всю тоску, всемирную тоску,

Как пистолет, прижатую к виску?

О, нежный отрок Соловьёв-Седой,

В столовую бредущий за едой.

О, измождённый Александр Блок,

Несущий трёхэтажный котелок.

О ты, летящий и скользящий снег,

И ты, в снегу лежащий чебурек,

И все мои бессильные слова:

«Весна, спагетти, вилка, синева».

В Купчине

Это всё же неправильно раз за разом

наши деньги, Мария, безжалостно жечь на плите.

Только я отвернулся — ты завладела газом

и сожгла пять тысяч с криком «не те! не те!»

Я знаю, тебе нужны другие купюры,

чтобы купить билет в изумительные миры.

Трудно слышать, как плачут Мадлен и Юра,

Тычась в стены купчинской конуры.

Полыхает над Купчином северное сияние,

в свежем снегу купаются дети, голуби и коты.

Смотрят в далёкий мир наши глаза бараньи,

и мы умираем, Мария, от пыли и духоты.

Как темна над нами белая краска.

Там, на улице, тихо снежок скрипит,

яркий нездешний свет в купчинском небе не гаснет,

и Мадлен всю ночь у окна не спит.

Какаду

Тучный молчаливый какаду

тосковал в Михайловском саду.

Без любимой доньи Леоноры

чувствовал себя он, как в аду,

ковылял и думал на ходу:

«Смысл исчез, теперь я пропаду.

Жизнь пуста без той, следов которой

я уже вовеки не найду».

Вспоминал он летнюю жару,

крики обезьяньи поутру,

тропики, которые когда-то

воспевал поэт Курухуру.

«Где они, пампасы и Перу,

апельсины, джем и кенгуру?

Леонора, ангел мой хохлатый,

скоро я замёрзну и умру».

Слякотны тропинки и грязны,

дворники ленивы и пьяны.

В наши времена порывы духа

глупы, неуместны и смешны.

Сад притих в преддверии зимы,

боги в тёплый хлев увезены,

какаду, похожий на старуху,

щиплет гроздья горькой бузины.

Каравайчук

Среди невзрачных питерских лачуг

его всегда нетрудно было встретить.

По улицам ходил Каравайчук

в поношенном коричневом берете.

Пока плодились на брегах Невы

мещане, индюки, собачьи морды,

вокруг его нелепой головы

витали небывалые аккорды.

По городу метался целый день,

как финский ветер вездесущ, и даже

его берет, надетый набекрень,

стал частью петербургского пейзажа

На Лиговке, на Троицком мосту,

на остановке пятого трамвая

врывался он в мирскую суету,

потоки благодати изливая.

Из всех углов струилась дребедень,

а музыка случалась очень редко,

но чуть светлее становился день,

когда вдали маячила беретка.

Наш добрый маг ушел в небытие.

Кого искать в толпе, скажи на милость,

когда не встретишь музыки нигде,

а дребедень струится, как струилась.

В Коломне

Мечтательны красавицы Коломны,

Таинственны, как Тина Карамыш.

Их речи неясны, их песни томны.

Одна из них, изящная, как мышь,

Изысканная, вёрткая, живая,

Оделась, будто ехала в Париж,

И битых полчаса ждала трамвая,

Пока трамвай по имени Кузьма

Тащился по Коломне, завывая.

Унылый путь сводил его с ума.

Дорога шла вдоль грязных тротуаров

И мимо куч собачьего дерьма.

Катил Кузьма, потрёпанный и старый,

А ведь сиял когда-то серебром,

Был молод, увлекался Че Геварой,

Ходил в берете, пил кубинский ром,

Читал стихи поэта Гумилёва

И понимал поэзию нутром.

Теперь он стар, потаскан и оплёван.

Но дверь открыл, и тут вошла она,

Как дар небес, и это было клёво.

Смешались люди, кони, времена,

Мосты, перила, русское барокко,

дерьмо собачье, вечная весна,

И стало вдруг ему не одиноко.

Он радостно воскликнул: «Я балбес,

Себя похоронивший раньше срока!»

Смотрел на них с коломенских небес

Эрнесто Че Гевара де ла Серна,

В берете и с ружьём наперевес.

Красавица подумала: «Наверно,

Какой-то парень влез на каланчу

И вот висит над улицей Галерной».

Потом она сказала: «Не хочу

Я возвращаться к жениху-сектанту,

Я лучше на трамвае укачу».

Смеялся бородатый команданте

И громко на испанском языке

Читал стихи из третьей книги Данте.

Тем временем в блестящем пиджаке

Слонялся по Английскому проспекту

Жених несчастный с веником в руке.

Потом сказали жители, что некто,

Держа в руке подвяленный букет,

Пытался заманить прохожих в секту.

Красавица достала свой планшет

И написала: «Глупый саентолог,

Будь счастлив и живи сто двадцать лет.

Нелепый наш роман был слишком долог,

А радости в нём не было ничуть.

Люби своих сектантских балаболок».

Трамвай Кузьма, презрев законный путь,

По тротуарам проносился резво,

На всех прохожих нагоняя жуть.

Кричали люди: «Вон трамвай нетрезвый,

А в нём девица пляшет ча-ча-ча!» —

И удивлялись гости из Хорезма.

Кричал Кузьма, колёсами стуча:

«Теперь мне нипочём любые бездны,

Вскипает кровь, свежа и горяча!»

Мешать их счастью было бесполезно.

От скорости кружилась голова.

«Куда везёшь меня, мой друг железный?»

«На Острова, мон шер, на Острова!»

Дворники

В Песках исчезли все дворники

Ушли за Охтинский мост

Ночью видел их спины

Профессор Эфраимсон

Профессор выгуливал таксу

На улице Бонч-Бруевича

И видел сквозь снег

Чёрные спины дворников

Снег заметал дороги

Такса утопала в снегу по плечи

А дворники уходили

Сотни тысячи дворников

Они уходили как жёны как дети

Как всё однажды уходило от профессора

Только такса ещё не ушла

Такса по имени Стрёмберг

Но таксу уже не видно под снегом

И профессор по плечи укутан

В снег Петербурга

И снежная маска на его лице

А дворники уходили

С лопатами на плечах

И лопаты были как ружья

Как лозунги

Но профессор уже не видел

***

Холодало. На Ольгинской выла собака.

Пожилой гинеколог сидел на полу и плакал.

Энтропия росла, каждый миг становилась жирнее.

Рассыпалась страна, не способная справиться с нею.

По асфальту бежали врачи, подгоняемы воем.

Кто-то верил, что выдадут хлеб на границе с Литвою.

На полу гинеколог седой безутешно плакал,

А когда-то считался опаснее всяких Дракул.

Как мы были прекрасны, как были нахальны когда-то —

От Сената к Синоду ползли, от Синода к Сенату.

Вой собачий печёнку выкручивал, горло царапал.

Умирала страна, слезы капали на пол.

Петербург – город чёрной козы

Тускло светятся жёлтые козьи глаза,

Бьётся пойманной птицей в силке железа.

Где река распластала нечистый язык,

Тихо спит Петербург — город чёрной козы.

Там течёт из тюрьмы безымянный ручей,

Ловит отблеск кровавых её кирпичей

И, поймав, эти блики приносит реке —

Сумасшедшей графине в седом парике.

Жёлтый свет светофоров ночных в пустоте.

Ходят люди не те, постоянно не те.

Из дворов наблюдает за ними коза,

Чёрный нос у неё и чужие глаза.

Петербург — город жёлтых сигналов во тьме,

Петербург — город красной тюрьмы на холме,

Где мещане бесшумны, слепы и немы,

Где проходит вся жизнь под покровом тюрьмы,

И безропотны мы, как мудрец Лао-цзы,

Как асфальт под копытами чёрной козы,

Где в руке, будто льдинка, осколок стекла,

А надежду графиня-река унесла.

Александр Крупинин

Александр Крупинин — родился в 1958 году в Ленинграде. Окончил Ленинградский Финансово-экономический институт имени Н. А. Вознесенского. Работает радиоведущим на православной радиостанции «Град Петров». Лауреат «Кубка мира по русской поэзии», «Открытого чемпионата Балтии по русской поэзии», премии им. Игоря Царёва «Пятая стихия», финалист поэтического конкурса им. Н.А. Гумилёва «Заблудившийся трамвай». Стихи публиковались в журналах «День и ночь», Homo legens, «Белый ворон», в интернет-изданиях «45-я параллель», «Лиterraтура», «Русский переплёт» и других. Автор нескольких книг стихотворений. Живёт в Санкт-Петербурге.

daktil_icon

daktilmailbox@gmail.com

fb_icontg_icon