Ольга Балла

4

Танцуют зайцы джамбалайю

Алексей Швабауэр. Автостопом. — Алматы: UGAR.kz, 2026. — 60 с.

 

Во второй — после вышедших девять лет назад «Небесных носорогов» (Самара: Цирк «Олимп»+TV, 2017) — поэтической книге Алексея Швабауэра, казалось бы, совершенно никакой метафизики. И никаких вроде бы сложных метафор, полных таинственной темноты, — что может быть сказано ясно, то ясно и говорится. Поначалу думаешь: сплошь истории из жизни частного (даже так: частного-частного) человека, притом совершенно бытовые: вот поэтический субъект рассматривает картину Босха (и это, пожалуй, среди всех здешних сюжетов наименее бытовой — всё-таки взаимодействие с искусством! — хотя, с другой стороны, что за предметы занимают в это время воображение реципиента? — «как подскочил в цене бензин, / что делать видному мужчине, / покуда в городе, один, / он ищет путь в холодном мире, / давно его бумажник пуст, / не держится аккумулятор…»), вот его в детстве приводят в поликлинику к логопеду и иглотерапевту… Вообще-то, герой этих стихов (легко предположить, что это один и тот же герой — настолько узнаваемы его реакции, его, так сказать, внутренние черты) скорее неудачник — об этом можно было догадаться уже по первому стихотворению о картине Босха, и дальше тема неудач и трудностей — всё опять же сплошь бытового порядка. Вот ему настойчиво звонят из банка о возврате долга, а ему только и остаётся, что уходить от ответа. Вот он не проходит «японский тест на деменцию — // отыскать летучую мышь, / залетевшую в сарай», а на работе ему каждый Божий день говорят: «что ты делаешь, дурачок». Вот кошка прыгает на смартфон (стихотворение не вошло в книгу. — Прим. О. Б.) и «путём манипуляций лапами» приобретает стиральную машину, а затем тем же самым путём лишает хозяина депозита (терпение хозяина роковым образом лопается лишь тогда, когда кошка прыгает на телевизор и включает «послание федеральному собранию»). А некоторая, несомненно любимая, женщина (не зря же герой к ней постоянно возвращается) вообще «достаёт и рвёт книги» с его книжной полки, «в последний раз пострадал Мандельштам» (Господи, уж лучше послание федеральному собранию. — Вот Иван Полторацкий в предисловии говорит, что в стихах Швабауэра «маленький человек живёт в мире, лишённом насилия». Ой, не знаааю…). Впрочем, он и сам то и дело роняет книги в отхожем месте «на дно септика», притом, по собственному признанию, лучшие (потому с ними туда и ходит). Вот «кошачья мелюзга» набрасывается на героя, несущего в руках замороженную, но растаявшую по дороге рыбу, и «разувает» его («и в миг меня разули» — история вообще таинственная; они, что ли, съели его ботинки?), а вот и вовсе «цены на наполнитель опять повысились», и субъект — такой ли уж он, право, поэтический!? — думает, как ему в свете таких перемен поступить со своей кошкой, не отправить ли ему её «за город, на луга»…

Этот субъект как бы вообще не поднимает голову от повседневности с её суетными заботами! (Забежим вперёд: почти, почти. И когда поднимает — скорее опускает, к изнанке, к корням, — быстро понимает, что делать этого не стоит.)

Но дело-то в том, что именно эта, суетная, замученная, вечно тычущаяся в свои тупики современность открывает и поэту, и лирическому его субъекту нечто существенное об уделе человеческом. Она — просто один из языков и, между прочим, очень выразительных, которыми говорится о предметах важнейших и предельных.

А выразителен этот язык (да, тот самый, среди полноценных элементов которого — вздорожавший кошачий наполнитель) потому, что он ближе всего к человеку, почти его кожа, а поэтому — чувствуется острее всего (и даже существенно острее, чем пафосное и возвышенное, которое от человека, вообще-то, очень далеко). По крайней мере, некоторыми он точно чувствуется именно так, и герой Швабауэра как раз из таких. Что до важнейшего и предельного, оно способно изъясняться любыми языками. Главное, чтобы понимали.

Поэтический субъект Швабауэра, на самом деле, прекрасно обо всём этом догадывается. Он нисколько не простодушен (и уж подавно — не узок) и видит, что все эти бытовые обстоятельства — даже не иносказание человеческой ситуации в мире, а прямо-таки она самая и есть.

Конечно, он (поэт его устами) выговаривает это понимание иронически; ирония входит в непременный состав его высказываний, и это принципиально хотя бы уже потому, что она честнее пафоса, а потому и точнее:

 

вот так и человеческий ресурс —

 

несёшь его,

а кто-то сделал кусь…

 

Метафизических утешений — утешительных иллюзий этого порядка — у поэтического субъекта нет; его иллюзии скорее уж обратного свойства:

 

вселенная ничего про вас не знает,

я открою вам тайну — она плоская,

в ней всего одна книга — из всех знаний

в ней пылится один томик Бродского

 

Удивительно ли, что повседневность по сравнению с этим куда интереснее и содержательнее?

Швабауэр действительно, как справедливо заметил в предисловии к книге Полторацкий, главным образом (не исключительно) рассказывает истории, каждая — с собственным сюжетом, с персонажами, у каждого из которых — своя судьба, характер (свёрнутые, убранные в подтекст, подобно тому, как это делается в сверхкороткой прозе, но чувствующиеся всё равно), а иной раз и имя. Это такие рассказы, упакованные для пущей плотности, концентрированности (чтобы ничего лишнего), упругости в стихотворную форму. В этом отношении он немного напоминает Фёдора Сваровского, истории которого, в отличие от швабауэровских, большей частью фантастичны. Швабауэр в этом смысле скорее печальный («потому что весело / лишь зайкам // скатываться в сеновал с зонта») критический реалист — хотя фантастические сюжеты случаются и у него, как, например, в только что процитированном стихотворении («приведи меня / к вершинам знаний»), героя которого щелчком сбивают «в кротовую нору», и там он видит кое-что из того, «как всё / у нас устроено»). Изнанку (благословенной, защитной) повседневности, не вмещающуюся в разум, изнанку, на которой «танцуют зайцы джамбалайю» и которую он с тех пор не знает, как «развидеть». Или, скажем, в стихотворении о том, что у счастливых людей нет рук, потому что их отбирают любовницы (и только по ночам руки отрастают снова). Не говоря уж об историях о том, как «сообщество / хранителей времени // проиграло сообществу / любителей перевода стрелок / в шашки», а «в мультивселенной / победившего коммунизма / все смотрят фильм  // “Хроники безумного Маркса”». Вот в этом последнем — вообще уже чистая (и довольно злая) фантастика; реальность выскакивает из пазов (сбрасывает маски?) и принимается чудить и буйствовать.

 

когда Маркс

выезжал на игрушечном велосипеде,

напевая под нос романс

про всё врущие календари

<…>

мозг на трёх колёсиках выдумывал новые изощрённые ловушки,

 

и всем, кто ложился спать,

мерещились несущиеся по пустоши смертельные легковушки,

 

никто не знал водителей имена,

 

и цистерна с говном

вслед за ними

одна

 

У реальности, показывает Швабауэр, — и даже если она не в мультивселенной победившего коммунизма, — изрядный иррациональный, даже абсурдный (разрушительно-иррациональный, разрушительно-абсурдный) потенциал, который, вообще-то, не перестаёт обнаруживаться. И, кажется, по мере продвижения от начала книги к её концу он выявляется всё более и более. Вот какие события происходят, например, в самом начале её последней трети:

 

бать неумышленно храпит

в семейном ласковом кругу,

пока он спит — в какой-то миг

корову стёрли на лугу,

 

пропал и сом, ушёл фазан,

а батин долгий сон

по фазам, как по образам,

как есть, распределён,

 

из живота растёт трава,

положен на неё кирпич,

кирпич нагрелся лишь едва,

никак ты, суп, не закипишь,

 

но мы, Ди Каприо сынки,

мы выбрали мотки

и в батю рухнули с тоски,

продумав узелки…

 

Это уже не Фёдор Сваровский, а сами обэриуты.

(И повседневное, рутинное неудачничество — лишь слабый, далёкий, вместимый человеческим сознанием отблеск этого коренного, глубинного, неустранимого абсурда существования.

Впрочем, об иррациональном — и даже адском — потенциале швабауэровской реальности тоже возможно было догадаться уже по первому стихотворению, где героем рассматривалась картина не чья-нибудь, а именно Босха: «всё это Босх предугадал / и вставил голову в промежность / герою…»)

Поэтический субъект Швабауэра, однако, очень сложен. Он не только ироничен до язвительности и желчности (да, такого у него немало — как, допустим, в стихотворении о календаре «Срущие котики», который «пользовался бешеным спросом / на прилавке крупного торгового центра» ради того, чтобы, прожив месяц или год, на вопрос о том, как прошло это время, можно было совершенно честно ответить: «коту под хвост»). Он (и поэт вместе с ним) на самом деле сочувствует всему живому. Например, заводчику коней, который «часто плачет / над одиноким маком», «а потом читает животным / притчи Соломона» и надеется на победу над смертью. И даже тому, казалось бы, безликому персонажу, который (помним-помним) отписывался от юных авторов, посылавших свои произведения в «Пионерскую правду» и «Костёр», в одном и том же духе (так и хочется сказать — на одной и той же пишущей машинке), как будто во всех этих редакциях сидел ради этой процедуры один и тот же человек: «Дорогой друг, / очень хорошо, что тебе захотелось / прислать нам свои стихи, / ничего, что они пока не будут опубликованы, / ведь не это для тебя сейчас важно, / ты только делаешь свои первые шаги». Ага, не это, как же. (Ну то есть ведь это опять о неудаче и неудачничестве.) Однако герой Швабауэра, прекрасно помнящий, как это было обидно, как в результате «прекрасное и волнующее будущее / навсегда меркло на роговице глаз / простого советского школьника», — теперь, жизнь спустя, думает о повседневной жизни «человека, / которому приходилось / набирать отказы / каждому советскому школьнику / индивидуально // на старой / редакционной машинке, // как он старался не повторяться / в ответах, // как покупал мороженое затем, / билеты на аттракционы, // как / смотрел в глаза / своим детям». Понятно, что он его — или саму его вынужденно занятую позицию — осуждает (что, мол, говорила такому человеку совесть, как он своим детям после этого в глаза смотрел?). И всё-таки ведь сочувствует. Старается понять.

И да, тут снова та самая красноречивая, всеобъемлющая повседневность, совсем не милосердная, куда скорее жестокая, которая, однако, не затрудняет понимание, а как раз способствует ему.

И та же история с наполнителем и кошкой на самом деле — не что иное, как история о любви. Пронзительной и вечной.

 

думаю

отправить кошку

за город, на луга

 

только буду скучать по ней,

смертный и лысый,

 

заболею, кровать по периметру

обрыдав,

 

явится кошка

и не попрекнёт меня в неверности,

 

раздвинет палочки бамбуковых занавесок

лапами, свободными от земных забот,

 

и уже не оставит меня…

Ольга Балла

Ольга Балла — российский литературный критик, эссеист. Редактор в журнале «Знамя», автор нескольких книг о культуре и литературе. Член Союза литераторов России.

daktil_icon

daktilmailbox@gmail.com

fb_icontg_icon