Дактиль
Дарья Каменева
Зуб у Таси должен выпасть этим утром. Мы просыпаемся пораньше — как будто случайно. Не сговариваясь, собираемся в одной спальне. У Фимы. Здесь и места больше, и до маминой комнаты далеко.
Тасин зуб на месте. Кажется, сидит плотнее прежнего. Она пытается скрыть досаду, но ничего не выходит — глаза блестят от слёз.
— Ничего страшного, — лукаво говорит Фима. — Время ещё есть. Подождём.
Тася устраивается в кресле. Её тело натягивается струной, плечи распрямляются. Мы следим за Тасей пристально. Сначала она раскачивает зуб кончиком языка, затем — пальцами. Бесполезно. Она облизывает губы, а после вновь принимается толкать зуб языком.
— Значит, не будет шахмат, — сурово заключает Фима. Её волосы воинственно блестят в лучах утреннего солнца.
Победа — мелкая, но такая приятная — всё-таки случилась: Тася облажалась, сорвала нам игру.
Аля достаёт из шкатулки молочный клык и протягивает его Фиме. Мол, смотри, последняя тридцать вторая фигура есть и не надо больше ждать. Но Фима отрицательно качает головой. «И правда, какой это ферзь?!» — внутренне соглашаюсь я. Для ферзя нужна бабка. Хорошая такая, целая. Не кариозная, как мои.
— Вы маме скажите, — предлагает Снежка. Она первой пасует перед трудностями. Младшая как-никак. Ей простительно.
— Маме говорить нельзя, — вздыхает Фима.
— Ага, мама щипцами драть будет, — отзывается Тася. Она ещё шевелит зуб языком, не теряет надежды: вдруг раскачается, и тогда самой можно вырвать. — Вырвет и фее отдаст!
— Это ещё кто такая? — Аля никак не может запомнить разницу между феей и змеёй.
Я вновь принимаюсь объяснять: змея шипит, а фея — нет. Фея питается зубами, а змее своих достаточно.
Але, как и Снежке, мама рвёт зубы сама. Из них нам достались только два передних — белые ладьи — и один клык, который теперь лежит без дела. Запасная пешка, как сказала Фима.
— Не видела я никакой феи, — говорит Снежка.
— Ну и дура! Конечно, ты её не видела! Фея же не здесь живёт. Она далеко-далеко отсюда. Пока придёт к нашему дому, ты уже спишь. Фею только мама видела. — Тася отворачивает зеркало к стене, принимается ходит по комнате: от Фиминой постели до письменного стола и обратно. Видимо, что-то задумала.
Я силюсь мысленно проникнуть в её голову.
— Может, так сыграем? Хотя бы попробуем, — заговариваю я спустя целую минуту тишины. — Возьмём Асину пешку, пометим её как-то — будет ферзь.
— Не по правилам, — упрямится Фима. Говорит твёрдо и уверенно, но в ожидании посматривает на меня: что скажу? стану ли спорить?
Фима старше меня на четырнадцать месяцев. Старше каждой из нас. Однако последнее слово всё равно за мной.
— Да! Сыграем, как получится! — хватается за спасительную ниточку Тася. — А хорошего ферзя потом доставим.
Фима хмурится. Высокий белый лоб разрезают паутинки морщин, губы стягиваются в тонкую черту. У Фимы длинные светлые волосы, нос с горбинкой и зелёные глаза. Среди нас она — чужестранка, ни на кого не похожая пришелица.
— Нельзя так! — упирается Фима. — Что это за шахматы такие, если вместо ферзя пешка?!
— Ладно. Как хочешь. Не будем пока играть, — наконец ломаюсь я.
Вновь откладывать шахматы не хочется, но обидеть Фиму не хочется куда сильнее. Это ведь она нарисовала доску. Сама, без маминой помощи. Целая череда белых и чёрных квадратов, от которых рябит в глазах. Фима вывела их сначала карандашом, потом покрыла добрую половину краской. Местами контур смазался, поплыл. Чёрные квадраты так и норовили поглотить белые просветы, перетекали один в другой.
— Красивые, — соврала я, когда Фима впервые показала мне доску. — Как в них играть?
— Никак, — ответила она с грустью в голосе. — Нужны фигуры.
С неделю Фима силилась сделать их: вырезала из дерева, лепила из хлеба, складывала из бумаги. Ничего дельного так и не получилось. Конь, как она сказала, выходил косой, король — короткий, а ладья — тощая. Тогда я и принесла Фиме свой первый зуб, который прятала в столе. Она долго разглядывала его, вертела в руке, прежде чем сказать: «Хорошо. Для чёрного слона пойдёт» — и покрыла зуб краской.
Когда я спросила у Фимы, кто научил её этим шахматам, она ответила, что уже и не вспомнит. Тогда я спросила у мамы и та сдала Фиму с потрохами: «Выдумала сама. А ты думала, я её научила?! Нет! Всё сама! Ещё и слово какое — "ша-хма-ты" — придумала. Чудное слово».
— Ну и что теперь делать будем? — Тася останавливается напротив меня, уперев руки в бока. — Не будем же сидеть просто так?!
И правда. Будем сидеть сложа руки, и мама обязательно прознает об утреннем сборе. Фиму опять выпорют. Ей уже всё равно. Это мне не всё равно.
— Снова спать.
— Заниматься.
— Читать.
— Готовить завтрак.
— Поливать цветы.
Каждая озвучивает по одному варианту. Каждая называет то, что больше всего не хочет делать.
— Идите спать! — говорит Фима. Её пальцы собирают зубы в горсть, прячут их в мешок. — Надо хорошенько выспаться перед новым днём.
— Скукотища! — бросает в ответ Тася. — Давайте лучше поиграем.
Мы молчим.
— Будете играть?
Тасе недавно исполнилось десять, и она ощутила в себе силу. Животную и неумолимую, ту, что не прощает рутины и тоски. Мышцы Таси окрепли: теперь она с лёгкостью делала колесо. Её рост перевалил за сто пятьдесят. Ещё немного, и она поравняется с Фимой, сможет делить с ней платья и штаны, носить её блузы.
— Будете играть или нет? — спрашивает Тася уже жёстче.
— Играть во что? — подаёт голос Фима.
— В прятки.
— В прятки?
— Да. Чем тебе не игра?
— Сейчас мама спит, — робко напоминает Фима.
— И хорошо! Шуметь мы не будем. Сейчас только выберем «воду». И можно начинать.
Тася собирает в Фимину косынку пять цветных бусин: четыре синие вытянут прячущиеся, одну бирюзовую — «вода». Тася хорошенько встряхивает косынку, хитро поглядывая на нас, и подходит к Снежке. Та достаёт бирюзовую бусину, и мы выдыхаем с облегчением. Снежке водить нельзя: она непременно всех выдаст маме. Или ещё хуже...
— Не хочу играть, — вдруг говорит Аля.
— И почему это?! — возмущается Тася.
— Ты опять драться будешь.
— А вот и не буду! С чего ты взяла?!
— В прошлый раз дралась ведь.
Я киваю. Синяки у Али ещё не сошли.
— Тогда Тася «водой» не будет, — разрешает спор Фима.
— Хорошо, — я вытаскиваю из косынки бирюзовую бусину и отдаю её Тасе. Та со скукой в лице принимает мою роль.
— Как хотите... — Тасе наверняка хочется быть «водой». — Только тяните побыстрее!
Аля запускает пальцы в косынку, долго скребёт ворсистое дно. Взгляд Фимы мутнеет. Снова бирюзовая. Аля катает победную бусину по ладони.
— Синяя моя. Я буду вас искать, — говорит Фима через силу.
В прошлых прятках водила именно она. Тася, прятавшаяся за шторой в гостиной, нашлась через пять минут, но не хотела так просто сдаваться и бросилась в подвал. Фима по глупости побежала следом. Мама нашла её под вечер. Запертую на ключ снаружи. Тася тогда сказала, что просто захлопнула дверь. Замок, наверное, сломался. «Да, — сказала мама. — Замки дело такое... небезопасное». И спилила замок подвальной двери. А вместе с ним и те, что охраняли наши спальни.
— Я — «вода». Ксана прячется, — повторяет Фима.
— Нет, — Тася подаёт ей косынку. — Тяни. Нужно, чтобы каждая выбрала бусину. Иначе нечестно.
— Я и выбрала. Я буду водить.
— Нет, — сопротивляется Тася. — Ты выберешь бусину, как и другие.
Пальцы Фимы теряются в складах косынки, извлекают обе бусины. В темноте они кажутся одинаковыми.
— Моя синяя. У Ксаны — бирюзовая. — Впервые я вижу Фиму такой настойчивой. — Я — «вода».
— Играй по правилам, — отрезает Тася. — Мы же возимся с твоими шахматами! А могли бы без ферзя сыграть.
Фима послушно опускает бусины в косынку, а затем вытягивает одну из них, сжатую в кулаке.
— И? Показывай...
В эту секунду бусина со стуком ударяется об пол, укатывается под кровать.
— Синяя! Синяя! — кричит Снежка. Почувствовав на себе наши взгляды, тут же замолкает: шуметь нельзя.
— Я видела: бирюзовая. — Тася опускается на колени, с минуту шарит рукой под кроватью, но ничего не находит. — А впрочем, не важно. Пусть Ксана тянет свою бусину. Тогда понятно будет.
Я подхожу к Тасе и вытряхиваю на ладонь последнюю бусину — синюю. Фима поджимает губы. Верхняя половина её лица остаётся неподвижной. Ни радости, ни злости, ни страха — ни единой эмоции.
— Считай про себя. До ста, — говорит мне Тася. — Только честно. Я тоже буду считать.
Я становлюсь к окну, закрываю глаза.
Один.
Топот босых ног.
Два.
Шелест платья Фимы.
Три.
Заливистый смех Таси.
Четыре.
Сбивчивое дыхание Аси.
Пять.
Шорох лент Снежки.
Шесть.
Дверь закрывается, и я остаюсь одна.
Семь.
Открываю глаза и тихо подхожу к кровати Фимы. Восемь. Девять. Достаю бирюзовую бусину, а следом за ней — коробку. На ней нет пыли — выходит, брали недавно. Десять. Одиннадцать. Двенадцать. Откидываю крышку в сторону, рассыпаю по полу мотки лент, фантики от сладостей, старые украшения, скрученные в узел. Тринадцать. Трясу опустевшую коробку. Четырнадцать. Пятнадцать. Шестнадцать.
Думай, Ксана. Ну же! Ты на правильном пути. Ты почти у цели.
Шестнадцать.
Дверь скрипит. Я выглядываю из-за кровати. Тридцать. Восемнадцать. Ах нет, это скрипит пол. Кто-то решил тихо прокрасться мимо, чтобы запутать следы. Пятьдесят. Или этот кто-то всё ещё не может найти убежище? Я теряюсь в догадках. А может, это Тася хочет устроить мне проверку?
Я спешно скидываю вещи в коробку, ставлю её на прежнее место — поближе к стене.
А если это мама проснулась?
Стоит этой мысли прийти мне в голову, как звук шагов затихает. Я тщетно вслушиваюсь в тишину — ничего. Выжидаю ещё пару секунд и вновь подхожу к постели Фимы. Сдёргиваю покрывало, ощупываю матрас и подушку, забираюсь на кровать с ногами: хочу поверить, не спрятано ли что-то в изголовье. Пальцы проникают в крошечное пространство между деревянной балкой и матрасом, наконец, нащупывают шероховатый сгиб тетради.
Вдруг дверь распахивается. На пороге появляется Фима. Я отползаю на противоположную сторону кровати, гребу пятками, как могу, быстро. Одеяло взбивается прямо на глазах, пенится, превращается в громадное пушистое облако.
— Я сдаюсь, если что, — говорит Фима, не глядя на меня. Она медленно проплывает мимо, залезает в кресло с ногами и отворачивается к окну. Прячется от моего взгляда. — Ты поймала меня, хорошо?
Лицо Фимы в последнее время заметно округлилось, щёки и подбородок потяжелели. Даже мама это заметила. Фима теперь подолгу сидит в одиночестве, не хочет никому попадаться на глаза. В прошлом месяце она тяжело заболела: днями спала в маминой комнате с плотно завешанными шторами, отказывалась от еды и никого к себе не подпускала. Тася тогда сказала: «Это всё потому, что она вазу разбила. Мама ведь её предупреждала: будь осторожнее». Сейчас Фиме стало заметно лучше, и она вновь перебралась в свою комнату с окнами на сад.
Я принимаюсь застилать развороченную постель. Движения выходят рваные и неловкие.
— Думаешь, кто-то рискнул бы спрятаться прямо здесь? — спрашивает Фима.
— Вдруг...
— Скажешь, что нашла меня здесь? Вот Аля посмеётся!
— Хорошо, как хочешь.
Мы какое-то время молчим. Я — в пол. Фима — в окно.
— Тебе пора, — напоминает Фима.
Ей хочется, чтобы я ушла и поскорее оставила её в покое. А мне обидно до слёз. Вот возьму и не сдвинусь с места ей назло.
— Ты точно не будешь играть?
— Нет.
— Тася не поверит, что ты так легко попалась.
— Пускай.
— Я могу...
— Не надо. Я побуду здесь. Иди.
У дома — двенадцать окон и два этажа. Входных дверей тоже две, если не считать окно в Фиминой комнате, через которое мы ходим в сад. Да, окон двенадцать, а дверей — две, и все они сидят низко, вдоль первого этажа, как бы опоясывают его. На втором этаже вместо них зияют чёрные дыры, тёмные провалы глазниц в резной коже. Лишь изредка они бывают прикрыты кружевными мамиными занавесками или тяжёлыми сводами ставень; изо дня в день они мрачно взирают на кромку леса. Не моргают.
Зимой в доме жарко, а летом — холодно. Мама говорит, так сложилось, потому что дом болен, но я-то знаю, что болеть в нём нечему. Стены, пол, потолок, столы, стулья, шкафы и кровати уже давно омертвели, изжили себя ещё до того, как мы появились на свет. Дом спит вечным сном хаоса, и всё в нём глупо и нескладно. Я думаю об этом, когда нападаю на след Таси в гостиной: пятки её тапочек высовываются из-под дивана. Наживка для непутёвого охотника.
— Ну и где ты прячешься? — Вопрос не находит ответа.
Я перекладываю тапки под столик. Пусть Тася поищет их, пусть помучается. Зато не будет больше разбрасываться вещами.
— Ну и где ты?
Я вновь оказываюсь в коридоре, бреду от одной комнаты к другой, пока не упираюсь в приоткрытую дверь во двор.
Неужто ловушка?
Я осторожно, не переступая порога, высовываюсь наружу. Трава тихо клонится мне навстречу — приветствует, шуршит у самой земли. На песчаной тропинке — след ноги, а за ним — ещё один. И ещё. Травя смята на пути к лесу.
Что ты задумала, Тася? Что творится в твоей голове?
Наш дом объят пристройками, а потому похож на черепаху, распластавшуюся в траве. Её голова — наша теплица, её передние лапы — деревянные сараи, задние лапы — склад и уборная. Наконец, хвост — прохудившаяся баня. Вот и все владения.
Близ леса, в его кустистой тени, стоит старый колодец. Каждый день мама набирает из него воду и, слегла покачиваясь, несёт вёдра в дом. Кисти её дрожат от натуги, плечи оттягиваются всё ниже и ниже, отчего руки кажутся неимоверно длинными. Она идёт, орошая землю влагой, расталкивает складки юбки. Наконец, она водружает вёдра на крыльцо, и мы перенимаем её тяжёлую ношу, тащим воду в дом.
Нам у колодца показываться нельзя. Однажды мама заболела и не поднималась с постели целых два дня. Её мучили чудовищные мигрени, и дом стенал от боли. Делать было нечего: на третье утро Фима сама пошла за водой. Мы молча наблюдали за тем, как она впервые совершает путь до колодца. И плавность её движений, твёрдость шага зачаровали нас. Жаль, мама не разглядела их сквозь окно спальни. Полураздетая и растрёпанная, она выбежала на улицу, вырвала из рук Фимы ведро и окатила её водой.
На следующий день ещё слабая от болезни мама восседала за общим столом. Её узловатые пальцы крепко сжимали вилку, тонкая шея уверенно держала длинную голову, которую венчал не менее длинный пучок. Когда завтрак из одного хлеба подошёл к концу, мама сказала: «Если мне суждено уйти на тот свет, то и вы пойдёте за мной».
Мы не стали спорить.
Снежка не говорит. Стало это понятно к её четвёртой весне. Онемела она не сразу, но вдруг — замолчала одним днём, в одну минуту, словно рот зашили. Мама считает, что причина в глупости. Она тщательно осматривает Снежку на пятый день молчания и заключает: Снежка — идиотка, а с идиотами и не такое случается. Потом мама кричит, трясёт Снежку за плечи, бьёт её по щекам. Грозит подвалом, лесом, голодом. Но Снежка становится ещё тише, глуше, молчаливее, жалобно смотрит на маму. Их столкновения случаются вновь и вновь, Снежка проигрывает битву за битвой, но внезапно для нас побеждает в войне. Мама опускает руки, сдаётся перед непреодолимой преградой.
Я думаю, Снежка в порядке. Я думаю, у неё просто закончились слова. Пройдёт время, и они нарастут, как кожа, содранная о камень. А пока Снежке слова ни к чему. Она показывает пальцем в окно — значит, прилетели птицы. Она прячет подбородок в ворот платья — лучше оставить её одну. Поднимается на носочки — скучно. Ни больше ни меньше.
Снежка отвергает язык. Я показываю ей, как буквы соединяются в слоги, как они наливаются смыслом и образуют слова. А Снежка рисует деревья без крон, дома без крыш и нас без пальцев. Я заставляю её взять в руку карандаш и обводить мои каракули. Пара минут борьбы, и губы Снежки начинают дрожать. Слёзы капают на стол и платье, добираются до прописей.
— Зря ты её мучаешь, — говорит Фима.
— А вот и нет! Если не сможет говорить, тогда хотя бы писать будет.
— Не научится она писать. Она и читать толком не умеет.
— И что? Ничего не делать? Она же не на всю жизнь маленькой останется.
Снежка роняет карандаш и принимается тереть глаза.
— Чего ты добиваешь? — Фима слишком мягкая, чтобы смотреть, как кто-то плачет. Наверное, поэтому Аля так и не умеет правильно держать ложку, а Тася еле-еле читает по слогам. — Хочешь, чтобы она совсем закрылась?
Фима берёт Снежку за руку, и они выходят в сад. Я хочу пойти следом, но задерживаюсь у окна, наблюдаю издалека. Фима садится на траву и начинает петь, хлопая в ладоши. Снежка не в такт покачивается, теребит платье, прыгает на месте. Потом они играют в птиц. Фима берёт Снежку подмышки и насколько хватает сил отрывает её от земли, кружит, пытается посадить себе на спину, но спотыкается и падает на колени. Вдвоём они возвращаются под вечер. Счастливые и раскрасневшиеся. Я сгребаю со стола драгоценные листы бумаги, собираю карандаши и прячу их до следующего занятия. Стараюсь не подавать вида, что грущу, что не нахожу себе места от обиды.
— Снежка ещё успеет научиться писать, — говорит Фима. — Зря переживаешь!
Она больше не злится: как-никак опасность миновала, и Снежка уснула с выражением тихого блаженства на крошечном личике. Ничто не угрожает её покою. Никто. Даже я.
— Многое ты понимаешь...
— Да и зачем ей писать? Вот Аля умеет читать. Много пользы?
К весне Снежка не заговаривает. Лес за окном нашего дома отмирает, заново наполняется жизнью, а Снежка по-прежнему молчит. Теперь она издаёт звуки — короткие, резкие, пронзительные. Порой она подолгу мычит или называет целых три звука подряд. Обычно это «а», «э» и звонкое «м». Я рисую для Снежки карточки с буквами, показываю их одну за другой и заставляю повторять за мной — вслух. Ничего дельного не выходит. Собственный голос душит Снежку. Он сильный, он окреп, он разрывает ей горло. Рот заполняет какофония из привычных «а», «э», «м». Другие звуки упираются, не вылезают наружу.
— Лучше бы она не могла ходить, — говорит мама, и от досады просыпает соль прямо в салатницу. Тася уносит тарелку, прячет её подальше от маминых глаз.
«Лучше бы спрятала Снежку», — почему-то думаю я, и на душе становится зябко.
Снежка мурлычет с кошкой, что-то щебечет птицам. Игрушки вторят ей на том же неразборчивом языке: гогочут, свистят, шипят. Даже предметы отзываются на голос Снежки, отчего в доме поселяется шум.
Фима вычитывает в какой-то книжке слово «прогресс», цепляется за него — последнюю надежду, повторяет его на каждом шагу.
— Это прогресс, — заявляет она торжественно, — положительное изменение. Сначала Снежка не говорила вообще, а теперь...
— Теперь она тоже не говорит. — Я не сдерживаю раздражения. — Ничего не изменилось. А раньше она могла говорить.
— Ты всё перевираешь. — Фиме не хочется слышать правду. — Ты намеренно говоришь так, чтобы всё казалось плохим.
— Разве?!
— Изменения есть. И прогресс есть. Она почти говорит.
— Тогда что она говорит?
Фима кусает губы.
— Что она говорит?
— Ты ведёшь себя как...
— Веду себя как кто?
— Как...
— Кто? — с готовностью подставляю щёку я. Пусть попробует ударить. Пусть наберётся храбрости.
— Как мама!
Летом Снежка произносит первое слово. Она говорит «мама», а потом убегает от меня, прячется за угол дома. Я сижу на порожках, заслонив лицо ладонями. Пальцы сомкнуты, плотно прижаты к глазам. Не хочу, чтобы кто-то видел мои слёзы.
Мама связывает нас между собой. Снежку обматывает верёвкой дважды — чтобы точно не потерялась. Конец верёвки заворачивает ей за пояс так, чтобы Снежка не могла распутаться.
Теперь мы готовы.
Дальний конец верёвки Фима держит в руках — сюда станет мама. Тася от скуки крутится на месте, дёргает меня за спину, а Алю — за живот. Мы покачиваемся, сопротивляясь её движениям, с трудом удерживаемся на ногах, влекомые то влево, то вправо.
Мама заканчивает приготовления и уходит в дом, а мы остаёмся ждать её у крыльца. Мама идёт к себе в комнату за корзиной с вещами, а мы пасёмся у дверей под строгим надзором чудовища. Я поднимаю глаза, отыскиваю его среди распахнутых настежь ставень. Оно выбирается из-за шторы, моргает мне в ответ.
— Хватит, — одёргивает меня Фима. — Мама заметит. Как думаешь, почему мама не отправит в лес его? Вместо нас. От него всё равно больше толку будет, чем от Снежки или Али. Снежка даже лопату держать не умеет. Не то что капать...
— Наверное, на него не хватит верёвки, — механически отвечаю я. — Оно ведь большое. Да и что мама будет делать, если оно потеряется?
Мы вспоминаем, как около года назад чудовище ушло в лес и пробыло там целых два дня. Мама тогда извелась. Кричала, ломала руки, не находила себе места. Жизнь в доме остановилась, обратилась кромешным мраком маминой спальни. Когда стало совсем невыносимо, она заперла нас в погребе и ушла на поиски. Вдвоём с чудовищем они вернулись под вечер и долго сидели на кухне, прямо над нашими головами. Говорили почти без слов. Снежка уснула на моих коленях, а я слушала разговор, доносившийся сверху. Мамин голос — тишина, мамин голос — опять тишина.
— Я не хочу в лес, — шепчет Фима. — Я не...
Мама показывается в дверях дома. На ней грубые кожаные ботинки с тупыми носами, на спине висит мешок. Седые волосы в беспорядке рассыпаны по плечам. Она высокая и сухощавая, застёгнутая в плащ по самое горло. На её костистом лице явственно проступают скулы и надбровные дуги, глаза же, погребённые под тяжёлыми веками, теряются. Мама обходит наш неровный строй, одёргивает Снежкино платье, затягивает Але шнурки, прячет голые Тасины щиколотки. Дойдя до меня, она проверяет, плотно ли сидит верёвка, тут же переметается к Фиме.
— И чтобы без глупостей, — говорит мама, вставая первой в наш ряд.
По тропе мы движемся слаженно. Мама держит Фиму в правой руке, чуть отпуская верёвку, стоит больной ноге дать о себе знать. Мы пересекаем двор и выходим к забору. Лес наступает на нас, накреняя лохматые головы-деревья, лес скалится, ощетинивая ветви.
— Мы будем ловить волков? — Тася не терпит долго молчания.
— Нет, — мама смеётся. — Они сами себя поймают.
Мама рассказывает, что раньше, когда мы были совсем маленькими, волки забредали к нашему дому и даже съели собаку. Теперь такого не случается. И не случится, если мы будем ей помогать. Мама говорит, что в лесу выкопаны ловушки как раз для оголодавших волков. Она вырывала их в одиночку, будучи молодой; остаётся лишь следить за ними — проверять, чистить, если их засыпало землёй, копать заново, если обвалились стены. Иногда в ловушки попадаются мелкие звери, и от них надо избавляться.
— Ты их отпускаешь? — спрашивает Тася.
— Можно и так сказать. Я не часто проверяю ловушки, и не все животные дожидаются меня.
— Они... Выбираются сами?
— Милая, они умирают. — Маму смерть не страшит. Мама живёт так долго, что кажется нам вечной, совладавшей с жестокими законами мира, по которым живые существа умирают легко и стремительно. — Может быть, сегодня мы найдём парочку бедняжек... Или даже волков.
Волка в яме нет. Нет его и за деревом напротив. Мама осматривает землю, обходит ловушку кругом, а потом разравнивает чуть влажную почву лопатой. Следы смешиваются с комьями, стираются. Я внимательно слежу за ней — хочу во всех деталях запомнить этот странный ритуал. То и дело оборачиваюсь через плечо, тревожно вглядываюсь в примятую траву, лысые кусты, покосившиеся стволы деревьев — вдруг кто-то наблюдает за нами?
— Наверное, выбрался, — заключает мама.
Ловушка безнадёжно испорчена. Обвалившийся край её срыт изнутри.
— Надо углубить, иначе в ней не будет толку.
В яму с лопатой наперевес мама спускает Фиму. Её участи не позавидуешь. Фима ступает в ловушку с решительным видом, грозным, даже рассерженным лицом. Мама объясняет ей, как и под каким углом надо копать. На слух кажется понятно, но на деле... На деле руки у Фимы слабые, и она долго разгребает землю, ковыряется в ней краем лопаты, ворошит червей.
— Ни на что ты не годишься, — вздыхает мама и сама спрыгивает в яму.
Конец верёвки она не выпускает ни на секунду — зажимает его в зубах. Когда же руки освобождаются, завязывает верёвку на поясе. Мы стоим у края ямы и тихо следим за ней, за резкими движениями её сильного тела.
— Вот как надо копать, — мама крепко перехватывает черенок лопаты, глубоко вонзает её в рыхлую землю.
Руки у мамы мозолистые, но красивые. Раньше она любила носить золотые кольца с разноцветными камнями. Но одной зимой и кольца, и камни пропали. Зато появилась Снежка, а вместе с ней — целый мешок крупы.
— Смотри, — говорит мама Фиме, — смотри и учись!
Земля разлетается, сыпется к нашим ногам. Мама налегает на лопату с ещё большей силой, и почва под нами хрустит. Чавкает.
Расправившись с работой, мама выбирается наружу, довольно обтирает ладони о плащ. Фима глядит на неё снизу вверх. Нос и щёки перепачканы грязью, закатанные рукава — чёрные.
— Давай наверх! — смеётся мама. — Что встала?
Фима хлюпает носом. Ей кажется, что сейчас мама протянет ей руку, рывком поднимет её к нам, но мама стоит, опершись на лопату, не двигается.
— Ну и? — бросает она Фиме. — Что?!
Сегодня у мамы хорошее настроение. Она не без удовольствия закуривает, предлагает сигарету Тасе. Та морщится от дыма, кашляет, но без сомнений пробует во второй раз: маму обижать нельзя.
— Долго мы тебя ждать будем? — Маму раздражает, как Фима топчется у стены, как ходит из угла в угол, словно загнанный зверь. Маме хочется, чтобы Фима ревела, билась, чтобы она кричала, просила о помощи. Но Фима стеклянная от спокойствия. — Ты тут навсегда решила поселиться? Ночью холодно будет.
— И голодно, — говорит себе под нос Тася.
Фима высовывает руки из ямы, ищет, за что бы зацепиться. Земля ей по подбородок — так просто не выкарабкаешься. Пальцы рыскают, не находя ни крепкого корня, ни плотно стоящего камня.
— На, — в качестве помощи мама предлагает Фиме черенок лопаты. — Хватайся.
Фима сжимает его, карабкается наверх, но соскальзывает — не может ухватиться достаточно плотно. Она падает на руки, быстро сплёвывает землю, вытирает рот рукавом. Губы её дрожат. В глазах висит прежняя пустота.
— Тогда давай сама, — вздыхает мама, и Фима вновь принимается ощупывать землю, но теперь с другой стороны, ищет вдоль стены выступ, чтобы вытолкнуть себя наверх. Обнаружив крохотную ступеньку, ставит ногу на неё, но тут же срывает землю своим весом.
— Хорошая ловушка, — мама потирает руки. — Хорошо поработали. Да, девочки?
Я не отвечаю. Аля и Снежка тоже молчат, как зачарованные, смотрят на Фиму. Тася на секунду задумывается, а потом сурово кивает.
— Х-хорошая, — говорит она без былого задора. — Для волка в самый раз...
Фима высовывается из ямы как можно сильнее, цепляется за её край подбородком, отчаянно толкаясь ногами о вязкую стену. Почва путается в волосах, облепляет грудь и шею. Фима сминает возведённое нами укрепление, вскапывает телом сырую груду.
— Осторожнее! — кричит мама. — Тише-тише! Так и разворотить всё можно!
Сначала на поверхности оказывается голова, затем — плечи и грудь. Фима пыхтит, волоча за собой ноги, сопротивляется удушливому воздуху. Прежде чем встать она отползает от ямы на доброе расстояние, взгромождается на четвереньки. Земля плотно облепляет её, покрывает тело от носа до ботинок. Фима хочет отряхнуться, но спереди на одежде не осталось чистого места. Она снимает через голову рубашку, трёт её тыльной стороной лицо.
— Иди сюда, — зовёт мама: Фиму надо привязать. — Ну и что ты на меня уставилась?! Сюда иди.
Фима как будто не слышит. Её обнажённая грудь тяжело вздымается, глаза бегают.
— Иди... — мама сама приближается к ней, волочет нас за собой. — Сюда иди!
Фима пятится. Ровно на шаг отступает от мамы, стоит той сдвинуться с места.
— Вот зараза, — мама срывается с места, хватает Фиму за волосы.
От неожиданности Снежка падает на Алю, которая тащит за собой Тасю и меня. Мы оттягиваем маме поясницу, и она шатается, не находя опоры, но Фиму из рук не выпускает.
— Набегалась и хватит, — мама перематывает верёвкой Фимины запястья, вплотную привязывает её к себе.
Фима дрожит. Губы у неё фиолетовые, глаза — красные. Она не отрываясь смотрит на яму, моргает редко и быстро.
— Будет тебе, — бормочет мама. — Будет...
Мама редко выходит из комнаты. Ей всё чаще мерещатся призраки, которые осаждают дом, бьются в окна и в уши, желая забраться под кожу, под самый фундамент. Теперь мама мало и урывками спит, всё чаще сидит на подушках, уронив голову, и ждёт, что сон нападёт на неё. Мы собираемся у маминой постели, вслушиваемся в её глухие стоны. Они походят на скрип половиц, на шёпот травы, на сердечную боль. Они зыбки и прозрачны.
— У них лица покойников, — говорит мама, когда Тася подаёт ей стакан. Губы её дрожат, и вода капает на грудь, скатывается на одеяло. — Они являются мне из могил, чтобы унести с собой. Они знают, что я стара.
— Неправда, нет, ты совсем не старая, мамочка, — Тася обнимает мамины ноги, забирается к ней под одеяло.
— Ты не знаешь, сколько я живу, — отвечает мама. — Иногда мне и самой страшно от того, сколько я всего повидала. А этот дом? Вы ещё не родились, когда он построился. А я уже была взрослой девушкой.
— Призраки не смогут тебя забрать. Ты такая сильная, — искренне убеждена Тася.
— Взгляни на меня, — просит её мама. — Да, взгляни, не бойся. Я подурнела за последние годы. Порой и самой себя увидеть страшно, а ты ребёнок... Ты видишь мои морщины? На лице и на шее. Они всюду. Они отмеряют мою жизни. Смотри на меня, Тася, не бойся. Однажды я умру, и ты больше не увидишь меня.
Тася дрожит. С болью и страхом она прижимается к маме, кается во всех грехах, которые совершила. Она рассказывает о Фиминой юбке, которую украла, о лишнем куске хлеба, который съела сегодня, о сне — непростительном сладком сне, который увидела.
— Как ты убиваешься, милая, — вздыхает мама. — А ведь ты ещё ребёнок. То ли ещё будет.
Мама подзывает к себе Фиму, целует её руки. Та вырывается, поудобнее устраивает маму на подушках.
— Не надо, мама, — говорит она между делом, — не надо хоронить себя раньше времени.
— Пожалей меня, дорогая. Пожалей. Мне так не хватает твоей любви, — мама вновь жмётся к Фиме, припадает щекой к её груди.
— Я всегда тебя любила, мама. Этими словами ты обижаешь меня. Ты сомневаешься в моей любви? Но ты для меня всё... Как можно...
— Боже, Серафима, не будь ко мне жестокой. Я только об одном прошу, — бредит мама, сползая обратно на постель, — прости меня, прости!
Потом голос мамы затихает. Губы её ещё двигаются, беззвучно рисуют концы-начала слов. Мама сжимает покрывало, вздрагивает. Её тело бьёт озноб. В комнате на пару минут становится тихо и зябко. Мы усаживаемся на полу, берёмся за руки. Тася не хочет быть с нами: вырывает из Фиминой руки помокревшие пальцы.
— Я сама, я сама могу! — гудит она. — Мне не страшно.
Дыхание мамы сгущается. Она мечется по подушкам, кричит.
— Позови его, — умоляет она. — Пусть придёт ко мне!
— Нет, мама, — отвечает Фима, вжимаясь спиной в холодных бархат балдахина. — Он не придёт.
— Позови. Позови! Я хочу его видеть! Я хочу, чтобы он знал, что я умираю.
Фима закусывает губы.
— Неужели ты так сильно меня ненавидишь?! Неужели даже сейчас не можешь меня простить?! — мама воет. Её бледное лицо возвышается над нами, как маятник на рисунках из человечьих книжек.
Фима поднимается с пола, распрямляется во весь свой невеликий рост. «Когда-нибудь и Снежка перерастёт её», — думаю я. Когда-нибудь и Аля станет сильнее. Но пока Фима кажется нам могучей.
— Успокойся, мама, — говорит она, силой пытаясь уложить маму.
— Отпусти! Убери от меня свои поганые руки! — сопротивляется та. — Я о многом тебя прошу?! Я всего лишь хотела увидеть его.
— Он расстроит тебя, мама. Не надо. Ты будешь злиться на него, а тебе нужен покой.
Мама раздражённо рычит, отбивается от Фимы. Она хочет, чтобы Фима рассвирепела, показала своё истинное нутро, но та спокойно сносит удары.
— Позови его, — просит мама. — Он мой, как и вы. Он, может быть, даже больше мой... Чем ты.
Фима перехватывает оба её запястья, молчит. Затем, не выдержав ледяного взгляда, выходит из комнаты. Она будет маяться от обиды, а потом исполнит мамино желание. Так было всегда. Так будет и сейчас. И вправду: вскоре она возвращается в спальню. Следом за ней появляется чудовище Галлигон. Он бос, одет в мешковатые чёрные брюки и широкую рубашку с надорванной горловиной. На коже его рук и шеи проступают свежие ожоги. У губ и на подбородке — старые рубцы.
— Иди, иди ко мне! — всхлипывает мама.
Галлигон нерешительно приближается к кровати: дожидается, пока я в испуге отпряну. Мама бросается к нему с объятиями, чуть ли не падает на пол, повисая на его широких, угловатых плечах.
— Мой сын! Ты — мой, слышишь! Мой, только мой, — мученически бормочет мама. — Я тебя люблю, безумно люблю...
Галлигон мелко-мелко дрожит. Его длинные руки висят вдоль туловища, дёргаются, пытаясь оттолкнуть маму. Когда она сильнее сжимает его шею, Галлигон начинает громко и пронзительно мычать.
— Я не боюсь тебя. Я никогда тебя не боялась. Сколько бы они меня не убеждали... Я знаю тебя лучше. — Предплечья мамы белеют, и она вновь стонет, опрокидывается на спину. — Я всегда хотела умереть с тобой. Когда ты родился, думала, что мы не сможем быть порознь. Но теперь ты вырос, а я стала старухой.
Галлигон крутит головой, точно хочет боднуть её, оттолкнуть от себя.
— Отнеси меня на улицу, — говорит мама. — Я должна увидеть лес. Что? Не хочешь?
Галлигон пятится, мычит ещё звонче.
— А если это мой последний день? Тебе жить и жить, а мне...
Галлигон открывает рот, выталкивает наружу сгустки букв.
— Вот-вот! Завёлся. Посмотрите на него, — цокает языком мама. — Не может последнюю просьбу матери исполнить. А я ведь кормила тебя этим телом, которым ты теперь брезгуешь. Ты — мой кусок. Я от себя отрывала тебя.
Мама рвёт на себе сорочку, корчится, изображая, с какой болью она извергала из себя Галлигона.
— Ты такой же, как и я, — выплёвывает она ему в ноги, и Галлигон сдаётся.
Он легко перекидывает маму через плечо, тащит её на улицу. Мама кричит что-то неразборчивое, шлёпает его ладонями по спине. Галлигон лишь встряхивает её, перехватывает поплотнее.
— Ну-ну! Давай! — Мы идём на звук её голоса. — Расшибёшь мои кости — будешь до конца жизни жалеть.
Галлигон вытаскивает маму на крыльцо, неловко спускается по ступеням. Её волосы треплются на ходу, обвивают его спину.
— Поставь! Поставь меня! — требует мама. — Я ничего не вижу.
Он слушается: ставит маму на ноги, придерживая её за талию, пока она качается из стороны в сторону. Лес оказывается к ней лицом к лицу, огромный и мёртвый перед наступающими холодами. Ветер обдувает маму, белой тканью обволакивает её обглоданные старостью ноги. Она делает шаг, потом ещё один. Лес надвигается, прянет ей навстречу. Мама торжествующе раскидывает руки, смеётся. Галлигон ловит её хохот, смешанный с воздухом, и заходится кашлем. Ему хочется вернуться в дом, спрятаться поскорее на втором этаже.
Мама бросается вперёд, рвётся сквозь ветер.
— Мои дети, — выдыхает она и падает на траву. Волосы спутанным комом придавливают её к земле. — Мои дети... Мои.
На следующий день маме становится лучше. Жар отступает, влагой смягчает её кожу. Дыхание выравнивается. Ещё пара дней забвения, и мама приносит в дом ведро, до краёв наполненное водой. Мама полна сил. Она строга и холодна, как и раньше. Мы возвращаемся к прежней жизни: никаких призраков, никакой смерти. О маминой болезни никто не вспоминает.
В доме кто-то будет. Мама объявляет это перед завтраком с выражением тихой гордости на измождённом бессонницей лице. Пока Фима раскатывает тесто, мама собирает нас за столом, обходит комнату по часовой стрелке, целует каждую в лоб. Губы у неё сухие, но мягкие. Они оставляют на коже скользкий, маслянистый отпечаток. Мама кладёт руки мне на плечи, легко касается моего лица. От неё пахнет пылью и теплом, подвалом и патокой. Я хочу поцеловать маму в ответ, но она уже направляется к Тасе. Фима откладывает скалку в сторону, наблюдает, как они обнимаются. Не знаю, завидует ли она или просто грустит. В последние дни мысли Фимы для меня — потёмки.
— Скоро у вас появится сестра, — говорит мама. Ей хочется взять Снежку на руки, но та стала слишком крупной, тянет маму к полу.
И правда: дети растут быстро. Поэтому маме нужен новый ребёнок.
— А может быть... Может быть, и братик, — мама задумчиво пожимает плечами. — Пока не могу сказать. Но что-то подсказывает мне, у вас появится именно сестричка. Маленькая, хорошенькая сестричка. Вы рады?
Тася неотрывно смотрит в тарелку: ей недовольство скрыть труднее всех. Очень уж эмоциональное у Таси лицо. Особенно брови. Брови у Таси живут своей жизнью. Стоит Тасе разозлиться или обидеться, как её крохотные, вечно сложенные в дугу брови устремляются вверх, сдвигаются к переносице.
— Здорово, — выдавливает из себя Аля. Она не расстроена. Скорее удивлена: мама не молода и с каждым годом чувствует себя всё хуже, а тут... ребёнок. Аля долго подбирает подходящее слово: — Это чудесно... Чудесно. Не в смысле «прекрасно», а взаправду — чудо.
Аля за свои недолгие семь лет застала лишь одну младшую сестру — Снежку. Но даже она понимает, что новой ребёнок в доме — к несчастью.
— Не вижу, что бы другие были рады, — замечает мама.
Снежка молча сжимает мамино предплечье, трётся о него щекой.
— Ксана?
— Да, мама, — отзываюсь я.
— Скажешь что-нибудь?
— Мы всегда рады новой сестре, — искренне отвечаю я. — Теперь Снежке будет с кем играть.
— И всё? А ты, Тася? Что думаешь? — Мама не дожидается моего ответа, обращается к своей любимице. Та запихивает в рот обгрызанные корки хлеба, медленно разжёвывает их. — Ничего не хочешь сказать? Я долго думала... Не знала, как поговорить с вами об этом. Всё-таки... Вы уже взрослые. А потом подумала: вы поймёте меня. — Мама останавливается за моей спиной, ногтями стучит о резную спинку стула. — Вы не можете не понять.
— Мы рады, — убеждает её Аля.
— Что-то не похоже.
— А Снежка... Снежка в восторге. И Тася...
— В восторге, — хмыкает Тася, и чуть ли не выплёвывает хлеб на скатерть.
Губы мамы складываются в презрительную улыбку.
— Наверное, вам надо подумать, — говорит мама. — Подумать о своём поведении.
Она бросает на стол скомканное полотенце, выходит из столовой. Фима сползает со стула, подходит к окну: мама бежит через двор, яростно расталкивая ногами подол платья, бежит прямиком к колодцу. Её спина напряжена, плечи расправлены, шея выпрямлена. Она рубит шагами траву, взбивает на ходу тропинку. Пыль вьётся в воздухе.
— Зря, — роняет Фима. — Очень зря.
— Нечего здесь думать, — отмирает Тася. — Я не просила новую сестру. Или брата. Уж тем более — брата. Мне и вас достаточно. Если бы она спросила, люблю ли я вас, я бы ответила. Потому что люблю. И мне не пришлось бы ей врать. Но сейчас... Она же хочет, чтобы ей соврали. Неужели она не понимает, как подставляет нас?! Она взрослая. Ей должно быть всё понятно.
Я смотрю на Фиму: она стоит понурая, трёт запястьем нос. Видимо, тоже не рада новости.
Фима всё чаще одна. Сидит в саду или читает в спальне, спит на диване в гостиной или грустит под лестницей. Лицо её осунулось, высохло и побледнело. Оно по-прежнему красиво, но как-то иначе, по-другому, по-новому. Оно и не её теперь. Оно — маска, которая медленно высасывает из Фимы силы.
Теперь в доме немо. Фима много пьёт и мало ест. Ноги её отекли и стали тяжёлыми. Она прячет их под столом, заворачивает в юбку. Фима повзрослела. Не знаю как, но каждое утро она просыпается совсем взрослой. Я забираюсь в её личный дневник, среди витиеватых букв ищу ответы.
Что ты скрываешь Фима?
Но буквы ничего не значат, а слова ни во что не складываются. Как и все взрослые, Фима пишет о плохой погоде, слабом здоровье и бесконечных делах. С небывалой тщательностью она перебирает пустые вещи: банки, вазы, чашки, ковши, тазы, горшки...
Я скриплю зубами. Я не узнаю её почерк.
Фима носит мамины балахоны и тёплые не по погоде платки. Она радостно отдаёт свои старые вещи Тасе, без малейшего сомнения прощается с ними. В новой жизни поношенные платья ей не понадобятся. Ну а пока — в жизни старой — она хронически простужена, больна, слаба; у неё ноют зубы и крутит живот. У неё ангина. Нет, аллергия.
— Ты умираешь? — решаюсь спросить я. Нет ничего страшнее, чем говорить со смертью лицом к лицу, и Фима ценит мою храбрость.
— Нет, — отвечает она. — Я просто меняюсь. Я становлюсь настоящей, какой и должна быть. Ты тоже изменишься, когда придёт время. Главное, не бояться.
Я в ужасе трясу головой. Нет. Никогда. Я не позволю судьбе издеваться надо мной. Уж лучше навсегда остаться ребёнком.
Я беру тетрадь Снежки, чтобы нарисовать Фимин портрет — навсегда запечатлеть её большие тоскливые глаза, пока время не исчерпало и их. Жизнь утекает из Фимы, бежит по земле к корням дома, и я касаюсь её пальцами, окунаюсь в неё с животным страхом. Её жизнь — моя краска. Я рисую Фиму такой, какой она пришла ко мне в раннем детстве: с маленькими руками, большими ушами, выбивающимися из-под копны светлых волос. Карандаш никогда не сможет передать всей мягкости линий: он лишь отрежет данное от данности, дар от подарка; но я не сдаюсь. Вслед за контуром лица на бумаге проступают нос, губы, лоб. Я рисую Фимины волосы, как будто бы вновь кутаюсь в них, и мне тепло. Не телом, но душой. Да, я рисую Фимину душу — пишу её прежде, чем в доме появится кто-то новый. Волосы вьются, бегут вдоль шеи, к плечам, туда, где лист обрывается.
— Скоро мне полегчает, — обещает сестра. Она покрывается холодным потом, словно мурашками, слабо дышит. — Осталось потерпеть совсем немного.
На следующее утро мама месит тесто, лепит на хлебе узоры — цветы, лепестки, сердца. В кухне очень душно. Пот струится по шее, пропитывает воротник платья, бежит по спине и груди. Я пью воду — жадно, большими глотками. Чем больше пью, тем сильнее ощущаю тошноту, подступающую к горлу. Мама наполняет новый кувшин и приваливается к столу рядом. Её натруженные руки белы от муки. Кто-то новый появится в доме совсем скоро, и мама хочет быть готовой: запастись едой, привести в порядок хозяйство. Подготовить нас в конце концов.
Галлигон почти не показывается, безвылазно сидит на втором этаже. В один день он всё-таки спускается, долго шумит под дверью Фиминой комнаты, скребётся. Мама с криком прогоняет его, а потом вешает на спальню Фимы амбарный замок.
Теперь мы общаемся через окно. Фима высовывается наружу, когда мы пасёмся в саду, рассказывает о чудных снах. Иногда мы беседуем вдвоём, и Фима жалуется на участившуюся боль в животе. Она перебирает мои пальцы, поёт песни без слов, покачивая кудрями. В полумраке комнаты Фима кажется седой, покрывшейся пылью и забытьём. Однажды она пристраивает на подоконник самодельную шахматную доску, рассказывает всё, что помнит о фигурах. Мне особенно нравится ферзь: он ходит, как хочет. Фиме же по душе ладья.
Мы разыгрываем первую и последнюю партию. Фима, конечно, побеждает, с гордостью говорит: «Меня дедушка научил».
Дарья Каменева — родилась в 2004 году. Живёт в Курске. Рассказы публиковались в библиотеке «Прочитано», отрывок романа — в журнале Magic Lib. Шорт-листы конкурсов «Орден Первооткрывателей» издательства «Росмэн» и «Стыдное» литературной мастерской «Странные люди». Победительница конкурса «У Бога нет мёртвых» и лауреат «Пробы пера» 2021 года в номинации «Наставник».