Иван Полторацкий

153

Алматинские дети

Онеге

 

Во Фрунзенском районе, там, где раньше был Порт-Артур, а через дорогу — Ишачья слобода, есть улица Онеге (о с чёрточкой). Раньше она называлась улицей Красных Партизан, а теперь вот переименовали. Местные говорят, что Онеге — это какое-то литературное слово, настолько даже литературное, что его значение им неизвестно. Мы пытались выяснить лексическое значение слова «онеге» и выяснили, что в шестнадцатом доме продают инопланетный шар за три тысячи тенге. А так-то «онеге» значит «образцовый», так что с этого слова и начнём небольшой цикл заметок о жизни Алматы и алматинцев.

 

Вид на жизнь

 

Ещё когда я в первый раз жил в Алматы, запомнил строчку Тиграна: «Знаешь, из документов дрожащей реснице сродни/ только вид на жительство».

Поэзия имеет свойство сбываться.

Тигран, Царство ему небесное, ничего не писал про РВП, но теперь этот документ сродни вопросу «на какой щеке у меня ресница?», заданному в сумерках исчезающему горному богу.

Чтобы вернуться домой, нужно сдать кровь, деньги и время. Родина будет пристально изучать тебя на соответствие её требованиям и самому себе. Любовь, похожая на ЦОН, будет требовать только одного — удержаться. Всё будет выскальзывать из рук, но не разбиваться вдребезги.

Я получил и РВП, и ВНЖ.

Родина приняла меня заново.

Простила предательство.

Восемнадцать лет задумчивой Одиссеи в сибирских лесах вернули меня точно к месту рождения.

Всё тут сталось на своём месте: горы, улицы, деревья, старые друзья. Вид на жизнь с балкона одноимённой городу гостиницы подтверждает это.

Всё хорошо

только темнеет рано

не успеваешь спросить про ресницу


Су

 

— Воду в Алматы можно пить из-под крана, — говорит отец, разламывая апорт, — нигде больше ты такой чистой воды не найдёшь. Проточная.

Уже несколько поколений отцов пьют эту воду — они знают, что говорят. Вода в Алматы бежит по наклону, начиная свой путь с ледника Тұйықсу, что переводится как «стоячая, непроточная вода».

Из воды состоит Алматинка, чей левый рукав — зелёный, мы его называем весенним. В правом рукаве Алматинка прячет коня и саблю, как прирождённая казачка с раскосым жаром очей.

Вода убегает в степь по системе арыков, внешних или невидимых, часто даже сухих и забитых мусором, но это для отвода глаз, ведь мы же пускали по этим арыкам весенние корабли, а сами прятались в трубах на Тулебаева.

Оттуда, из этих труб, из-под огромных дубов мы и пишем, взрастая из бесчисленных осенних желудей.

Вода холодная, ломит пальцы, вода здесь гораздо лучше воздуха, но речь не про то, что в Алматы можно запросто задохнуться от красоты земных созданий, водяных загадочных девушек. Одна из них однажды одним ударом мизинца разбила зелёное яблоко пополам.

Девушка была математически одарённой. Вот о чём речь.

Потом она стала моей мамой. Видел сегодня её фотографию в самом юном, воздушном возрасте.

— Огонь! — говорит отец.

И я его хорошо понимаю.

Если бывает огонь раскосым, с ласковым прищуром, то я его сын.

Беру со стола апорт величиной с голову младенца и протягиваю отцу.

— Александровский! — он улыбается.

А завтра мы будем перешагивать снег над холодной землёй красивой раскосой девочки, давшей нам имена. И воду.

 

Ауа райы

 

Если двигаться вниз или вверх от центра Алматы, то можно постепенно въехать в пространство, описанное в литературе как «за раем рай». И действительно, раёв там достаточно: новый рай, шашлычный рай, лагманный, автомобильный, рыболовный, восточный, южный, юго-восточный, а-рай и ы-бы-рай, kz и kyg paradise, рай земной и рай двухэтажный, рай на продажу и рай в аренду, эдем яблочный, шлакоблочный, безалкогольный и ассиметричный, карандашный и безупречный, подгорный и кругосветный, жумак, жаннат, пейыш, бейыш.

В алматинском языке есть множество оттенков наименования рая, например персидский с поэтическим оттенком (её взгляд подобен лучезарному свету в раю); есть сезонный рай для мёртвых (чтоб им там было хорошо!) и постоянный для живых (жетысу его имя); даже про погоду здесь говорят ауа райы (это такой древний вздох наслаждения); есть рай ужмак и рай жумак (они различаются как бряцание кимвал в субботу и пение ангелов в пятницу); есть отдалённый рай для путешествующих за молоком (жеруйык, нам про него рассказывал на уроках казахской литературы жырау по имени Бухар).

В этих раях можно легко заблудиться без путеводителя, поэтому мы спросили проводника по шёлковому раю, далеко ли нам до следующего кладбища и что делать, если ты оказался в раю. Но он ничего не ответил на первый вопрос, а ко второму добавил:

— В Алматы только и делают, что едят мясо и пьют чай.

Дальше мы шли в молчании, по спирали спускаясь к центру города с высокой, изрезанной серпантином горы.



Кирпичный завод

 

 

— «По камушку, по кирпичику /

растащили кирпичный завод».

Дед Егор был такой певун, всё время эту песню пел, — рассказывает бабушка.

Ей девяносто лет, она всё знает об этом городе.

— Слева от нас были сады, справа — виноградники. Теперь одна только пустота, ничего нет.

Смотрю на бесконечные дома в пустоте и думаю о горном гиганте, о змее, о древе, о яблоке, о древе. О том, как по этим садам ходил высокий писатель с музыкальной фамилией, вполне подходящей для этого города. Домбровский, хранитель обезьяньего черепа, спрятанного в пряничном Вознесенском соборе, построенном без единого гвоздя прямо на воздухе и оттого пережившего разрушительное землетрясение в начале века, после которого от города кирпича на кирпиче не осталось.

 

Тюбетейка

 

В любое время года нет ничего прекраснее тюбетейки, особенно сделанной умными, заботливыми руками. Она защищает голову от верхнего мира, греет её зимой и охлаждает на пляже.

Сестра моя, тюбетейка!

Ты похожа на маленькую юрту, раскрашенную художником-авангардистом, твой секретный подклад с носатыми осенними животными пригодится мне в октябре, когда мир окончательно порыжеет.

А пока, в преддверии лета, я буду сверкать твоей белизной, проходя под облаками, как маленький восточный корабль, убежавший далеко от песков своей родины.

 

Павлодар

 

Павлодар — расслабленный казахстанский город, даже в день выборов, даже в ноябре. По Иртышу плывут небольшие льдины, на них катаются упитанные сороки. Говорят, что так будет всю зиму, потому что вода от завода горячая.

Сотрудник банка просит распечатать документ, который я ему показываю на телефоне, потом убегает с ним, чтобы посоветоваться с менеджером. Менеджер разрешает использовать фотографию документа, представленную на экране телефона, без дополнительного распечатывания, прямо по назначению.

Сонная сотрудница столовой говорит: «Давай сюда твою карточку, мы сейчас по ней оплату проведём» — и постепенно уплывает во тьму. Когда она возвращается, борщ остывает.

Пассажиры в трамвае едут бесплатно — на центральном планшете «пункт назначения не указан». А это подарок от нового президента, чтобы граждане могли свободно перемещаться в день его выборов.

Продавец в букинисте продаёт носки и мечтает попасть на новосибирскую чулочную фабрику, «Инстаграм» которой он показывает мне с удивительной нежностью. Наверное, с этим чувством раньше он продавал книги. А теперь остались только детективы и разрисованные «Мёртвые души» 1937 года.

Город помнит про «Алаш-Орду», а комсомольских вождей постепенно вытесняет из типографий.

Кафе в аэропорту пустует. Глуховатая апашка с густо подведёнными бровями долго-долго пытается зарядить терминал. Когда называешь пирожок по имени, она переспрашивает: «Неге?» В итоге количество пирожков на тарелке удваивается. Рядом с ней улыбается пластмассовый Будда.

Столик для досмотра вещей будто взят из детского шахматного клуба — выцветшие квадратики, шаткие ножки.

 

Дом

 

Возвращаешься в дом детства, после исхода жителей ставший домом одиночества. Естественно, пустым.

Включаешь свет по очереди в разных комнатах, запускаешь воду, пьёшь чай со старыми вафлями, долго смотришь в окно, читаешь сочинение ученика десятого класса и черновики самых ранних стихов, думаешь о том, почему позеленела нижняя часть фотографии, на которой мама и папа как всегда счастливые, видоизменяешь положение предметов, примеряешь узкие джинсы, раскладываешь вещи. Мамино бельё до сих пор в этом ящичке. А ведь прошло уже одиннадцать лет.

Я пытаюсь услышать дом, проскрипеть паркетом, позвать кошку, погладить игрушки, здесь подсматривал, здесь лежал, здесь читал, здесь надеялся, здесь делал уроки.

Нет даже призрака, который здесь когда-то жил. Нечего оживлять. Некуда возвращаться.

А город, умытый дождём, радостно проливает ночную воду мимо арыка. Город жизнь, город-уют, город-долго идти по улице. Город обогатился новыми лицами. Город сохранил старых друзей.

Ночью меня никто не встречал, я бродил под дождём, пытаясь восстановить расположение аэропорта. Ночные автобусы не останавливаются. Такси проезжают мимо. Но есть чем платить.

Выхожу из машины возле мемориального музея Исы Тлендиева. Кунаева, 96. А мне надо было на Кабанбай батыра. Иду вдоль воды, постепенно узнавая очертания знакомых деревьев и зданий. Больше всего меня радуют здесь деревья. Хотя людей я ещё не видел.

Здесь — одиночество.

Там — ненависть.

В одиночестве дышится легче.

Подышу немного здесь и вернусь обратно.

Нет сил оживлять этот дом, пока там есть живой и тёплый. Если я вернусь сюда навсегда, то с тем домом произойдёт то же самое, что и с этим. А этого нельзя допускать. Здесь нет ненависти.

Значит, однажды её не будет и там.

Но сможет ли кто-то оживить этот дом?

 

Жизнь



Горы проступили ясными контурами после дождя. Торжество голубого и синего.

Целые команды дворников метут улицы, летит пожарная машина.

Лица освещены солнцем.

Ребёнок в кофейне учит французский.

На каждом шагу солнце, вино и кофе.

Вечером приходят друзья, и дом оживает.

Дом ждал людей, которые помнят, каким он был. Говорят, что мама любила всех.

«Я после школы приходил домой к тебе и спал. Однажды пришёл, когда тебя не было». «Однажды мы с твоими родителями объелись шашлыка до невозможности, потом зашли домой и начали пить чай, переходящий в ужин».

Мама иногда мелькает в городе. Говорят, что ей приятно, когда о ней думают.

Я не знаю, еду на кладбище, чтобы подумать.

Утром снова дождь, уборщица со знакомым лицом моет подъезд, вёдра набирает прямо на улице. Старый синий советский магазин «Хлеб», куда я бегал за тёплыми «кирпичиками», переродился в модную пекарню, на пожарной станции открыли бар 21+. Мемориальные таблички протёрты от пыли, музей книги украшен свежим ремонтом, лев прячется на заднем дворе, на стене дома, где раньше был ночной клуб «Адмирал Нельсон» — красивый мурал. Пустырь имени Назарбаева зарастает новым домом.

Ветхое ветшает. Жизнь жительствует.



Орнаментальная колыбельная

 

 

Нижняя Пятилетка, северное кладбище,

/

(официально называется Северным). От въезда (ворота и будка сторожа) по дороге повернуть направо вдоль забора, с правой стороны будет могила цыганского барона (большой памятник с надгробием, не перепутаешь), за ней — первый поворот налево и по дороге до упора, выделено красной линией. Дорога упрётся в могилы, слева от дороги метрах в двадцати — могилы бабушки и дедушки. Натоптанной тропы нет, надо будет между оградками пробираться.

/

Это официальная причина моего приезда сюда, но дальше мы начинаем восхождение вдоль улицы Заветной (улица Гёте переходит в улицу Иоганна Гёте) в район Таттимбета.

Чем дольше едешь в горы на такси, тем сильнее закладывает уши.

Там простой человеческий рай с настойкой бордо в подвале и обоюдной любовью к людям. В январе хозяин оружейного магазина раздал жителям этого района оружие, мужчины патрулировали свои сотки, созваниваясь по рациям, в то время как дети спали с пластмассовыми автоматами, чтобы защитить маму.

Пока не подключили интернет, было тревожно; обезвредили двух мародёров и никого не убили.

Таксист в тюбетейке с характерным алмптинским выговором вспоминает про ковидное время: «У меня во дворе было сто тысячи тонн металла, я писят тысяч перетаскал за первую неделю, остальное оставил на чёрный день. Всё равно заняться нечем — начал шашлыки жарить, через неделю надоело; начал пить чай — тоже скучно стало, тогда я закрылся от жены в отдельной комнате, на дверь повесил табличку "Посторонним вход запрещён" (вот она ахуйела, ежже) и начал бухать и кино смотреть...»

Тут закончился ковид, маршрут обновляется.

Из винных подвалов с банкой домашней тушёнки, сваренной в самогонном аппарате, спускаемся вниз на улицу Луганского, в дом прямо за Дворцом школьников, прерываясь на рекламу:

/

Невысокий растерянный айтишник, одновременно похожий на Фродо Беггинса и Гарри Поттера, с рассеянным видом идёт по степи, навстречу ему выезжает батыр на лошади, приближаясь, он протягивает айтишнику плитку казахстанского шоколада.

Разговор с субтитрами:

— Что это?

— Это вкус свободы.

/

В доме на Луганского — зеркальный потолок и баня. Сын человека, владевшего всем казахстанским углём, известный путешественник, сдаёт дом автостопщикам и диссидентам.

Рядом с книгой «Праздничная еврейская кухня» — портрет Сталина, вырезанный из газеты с заголовком «Позолоченная сволочь».

Стопкой лежат кассеты Галича и рок на домбре. Слушаем магнитофон, наблюдаем коллекцию номенклатурных самоваров, чувствуем вкус свободы.

Домбра настраивается по тюнеру, по очереди исполняем импровизированный кюй.

Как мне нравятся орнаментальные изгибы этого города.

Летние шины, дождь, слабое сцепление с дорогой, ночные пейзажи, высокие юрты, о смерти некогда думать, потому что нам весело.

Для мягких игрушек исполняется колыбельная на калимбе.

— Ты записываешь свою музыку? У тебя же такое классное оборудование!

— Нет.

— А что так?

— Когда умру, тогда музыка и закончится.

— Жаль. Я бы послушал.

— Ты слушаешь.

Мне снится подъезд, который всегда снится. Так всегда снятся места, в которых ты вырос. В этот раз я спал в квартире в этом подъезде и видел стены с непривычными круглыми отверстиями. Руками я заглаживал эти отверстия и понимал, что это следы автоматных очередей. Не все отверстия заглаживались, некоторые продолжали зиять.

— Вот здесь, — говорит она, — стоял блокпост, если кто-то подходил близко, давали очередь в пол. У нас же тут СИЗО и ментовка рядом. А этого оружейного магазина уже давно нет. Он перестал работать задолго до этих событий. А вот кафе, в котором мы сидим, тут был обувной магазин, в него бомбу бросили, все стёкла выбило.

— Скоро мы научились по звуку понимать, далеко ли идёт стрельба, можно ли выходить за продуктами.

— А я всё это время болел дома, так бы пошёл на площадь с друзьями.

— В нашем горном районе, когда интернет отключили, турок, владевший ружейкой, всем раздал винтовки и рации, мы сторожили наши дома по периметру. Двух мародёров отогнали, хорошо никого не убили. Дети в подвалах с пластмассовыми автоматами матерей охраняли. То есть мы все объединились перед лицом опасности.

— Работал на такси, когда первые сигналы поступили, мы все резко с линии сорвались, мне машину разбили и рёбра переломали.

— Алматинцы сами отбились, армяне и русские позже приехали, чисто за порядком следить.

— Знаю полицейского, которого теперь постоянный тремор колотит.

— Мы с детьми в коридоре спали, боялись, что слезоточивый газ пустят, как обещали.

На Новой площади разбирают старое здание, за ним разбит парк. Город тонет в тишине и тумане. Следов почти не осталось, но, если присмотреться внимательно, можно заметить пулевые отверстия.

Мне снится Алма-Ата, но уже на другом уровне: я сопровождаю внезапно повзрослевшую ученицу и вечером выхожу гулять по Чоканке. Там мой весёлый друг Макс разгоняет весёлые рэп-куплеты для местных джигитов, я оставляю ученицу на лавочке поодаль курить тонкие сигареты, а сам поднимаюсь на саркофаг местной АЭС, откуда фотографирую заходящее солнце, стараясь через переплетение проводов навести фокус на жёлтый купол церкви, виднеющийся в распадке между горными вершинами нежно-голубого оттенка.

Мой добрый друг Данила Лихачёв встречает меня на лестнице саркофага вместе с молчаливой черноволосой девушкой с арабской горбинкой носа. Данила спрашивает, как дела, как я здесь оказался. «Мы все ведь ушли от "смерти"» — последнее слово я не произношу, только додумываю.

Девушка уходит в тень, и я показываю Даниле дарвиновский музей. Это маленькое изящное белое здание, похожее на шекспировский театр, перед входом — гипсовые статуи обезьян и ежей, хрупкие, как живые. Входная дверь заперта изнутри: сзади к ней вплотную подставлены три книжных шкафа, доверху заполненные старыми книгами и журналами. Я рассказываю, как в детстве любил это место, как мы с дедушкой заходили в музей, но понимаю, что раньше его не было на Чоканке, да и нигде не было, но мне очень хочется верить, поэтому музей появляется, мы обходим его по кругу и попадаем во внутренний дворик, иллюминаторы поблёскивают на куполе здания, расписанного размашистыми граффити на казахском и английском. Прочитать не успеваю, потому что просыпаюсь и думаю о голубых елях и жёлтом здании академии наук, а также о вашей фотографии возле памятника Чокану, который в детстве меня учил рисовать дедушка.

Я пишу на листочке «Здесь нет ничего, кроме любви» для мышки, спящей в доме, пью тёплое молоко и выхожу в утренние сумерки на электричку, из которой обещал написать на прошлой неделе.

 

Жетпіс Жеті 



Модная кыргызская девушка в аэропорту произносит в телефон «Алёоо, папА» — с нежным ударением на последний слог. Дальше я речь не улавливаю, но внезапно она улыбается и говорит мне: «Приятного аппетита». Теряюсь сказать «рахмет» и говорю «спасибо».

Вспоминаю, как русскоязычные друзья считали ЖетпісЖеті

из древнего казахского ругательства началом французской фразы.

Каждое лето детства отец садил семью в большую голубую машину и вёз на берег Иссык-Куля. Там я научился плавать и смотреть на звёзды. Если когда-нибудь жизнь занесёт меня в район пансионата «Агат», то я, видимо, вспомню всё.

В Бишкеке при этом я не был ни разу.

Сегодня длинный перелёт помог мне исправить это упущение. Первый таксист сказал, что город квадратный. И действительно, советский гигантизм как-то прочно угнездился в этом зелёном и неспешном городе. Квадратная филармония, квадратный театр, квадратная библиотека.

Я так давно не видел зелени, что жадно нюхал сирень и яблони, трогал руками траву и вообще был счастлив из зимы переехать в раннюю весну. К вечеру внезапно настало лето, и всё стало пыльным. Кыргызстан и Казахстан — родные братья-батыры, только у кыргызов язык мягче, следующим по ступеньке мягкости должен быть узбекский.

Посмотрел на камень, возле которого снайперы убили восемьдесят девять человек, по словам таксиста. Удивился тому, что машины зашумевшего времени здесь засыпают, не успев разогреться. Посмотрел на горы.

В обратную сторону вёз меня таксист в белой религиозной шапочке, с узкой восточной бородкой и изюмными глазами.

Я ему сказал, что мечеть у дороги очень красивая. Бело-голубая, яркая, как глазурь.

А он спросил: «Вы церковь видели?»

И тут я увидел книжку «Крепость Аллаха» и понял, что нахожусь в полной безопасности.

«Аллах велик», — сказал я ему напоследок и оставил всю сдачу, чем как-то невероятно расстрогал его вплоть до пожимания двух рук с поклоном.

«Берегите себя», — сказал он, а Аллах таксиста сбережёт, это видно.

 

Литературный Алматы


В Алма-Ате, говорят, такая плодородная почва, что палку воткни — она зацветёт. То же касается и литературы.

В алматинских горах есть специальная радоновая бочка с тёплой водой: залезешь в неё и наблюдаешь за дивными пейзажами в расслабленной позе.

Так же и с литературными вечерами: сидишь в уютном зале и смотришь, как разворачиваются образы местных поэтов и поэток.

Тут надо только не слишком засидеться, а то можно случайно раствориться в тёплой радоновой бочке.

Хотя расклад, в целом, не самый плохой.

Гребенщиков говорит, что в музыке надо поймать свой мым. Поймал мым — и больше ничего не надо.

Организаторки нынешней литературной жизни Алматы поймали дивный мым. Печатают книжки, и больше ничего не надо.

Алматинки вообще отличаются чудесным характером и дивным телосложением. Древние греки называли это каллокагатией, но они в Казахстан не ездили, Алматы не видали. Жаль, конечно, но что с них теперь возьмёшь.

 

Мечта

 

Вчера сбылась моя мечта: я положил ветку на стол и она превратилась в дастархан. Я приехал в пустой дом, и он наполнился гостями. Я проснулся, и мне говорят в домофон:

— Вы верите, что однажды человечество решит все свои проблемы?

— Ну... в общем-то да (а куда оно денется?)

— Тогда позвольте я процитирую: «Однажды Бог вытрет слёзы...» (Интересно, чьи?)

— Тогда и я вам процитирую: «Свет во тьме светит и тьма не объяла его».

— Хотите я вам дам ссылку на ролики со Священным Писанием?

— У меня свои ролики есть, спасибо.

—  А хотите я в следующий раз приду через неделю?

— И позвоните в домофон? Нет, спасибо, всего доброго, с Богом.

— С Богом!

 

Вечерний ужин

 

Сидим на кухне.

— Открой дверь!

— Кто пришёл?

— Свежий воздух!

 

Документы

 

Перебирал документы. Нашёл два свидетельства о смерти и одно о рождении.

Небесной красоты девушка в воздушном платке мчит на самокате по улице Виноградова, со звонким смехом сообщая своему спутнику, что она кому-то там сказала, что только из Эдема вышла.

 

Внуки и бабушки

 

Прогуливающийся внук рассказывает почтенной бабушке (вот здесь, в этом здании, твоя прабабушка работала — театр уйгурской комедии):

— А знаешь, что значит «кабан съел калину»?

Бабушка не догадывается.

— Калинина переименовали в Кабанбай батыра.

— А что значит «карась съел виноград»?

— Ну это легко: Виноградова переименовали в Карасай Батыра.

Кстати, юный Виноградов теперь живёт в отдалённом парке Сары-Арка вместе с другими пламенными революционерами, отправленными на бессрочную пенсию.

 

Как стать алматинцем

 

Алматинца можно узнать по гудящей заднице. Алматинку тоже, но про реки такое говорить не принято.

Задница у алматинца гудит в силу особой связи с горами. Когда алматинец стремится в горы, задница у него гудит нетерпеливо и ровно, как трансформатор.

Когда алматинец спускается с гор, задница у него гудит протяжно и нежно, как электрический провод над степью.

Если у человека в Алматы задница не гудит, значит, он ещё не начал превращаться в алматинца. Но это ничего.

Прислушайтесь к прохожему на перекрёстке. Гудит? Значит, пора в горы.

Не гудит? Берите его с собой!

Горы и сами гудят довольно, посылая человеку импульсы сверху и снизу. Чтобы удовлетворить их внимание, нужно ходить в горы. Иначе любопытство гор к человеку может разрушить город. Но взаимная связь алматинцев с горами помогает сохранять равновесие.

 

Почтальон

 

Купил в родном городе коробочку tic tac с апельсиновыми драже.

При ходьбе она тихонько гремит в моей наплечной сумке.

Так я повсюду ношу своё алматинское время.

Сквозь чёрную ночь.

 

Солярис


Джамбул с серебряными висками везёт на белом Солярисе моё зелёное сердце на встречу с золотыми друзьями.

 

Алматинские дети

 

Алматинские дети бегают в кроссовках со светящимися подошвами, они легки, как дети Питера Пэна и Венди, заботливо наблюдающих за ними со стороны. Кажется, что вот-вот они засмеются, подпрыгнут и упорхнут.

Они как вода, бегущая вверх по руслу маленькой Алматинки.

Они пересвистываются со скворцами с разбойничьми жёлтыми клювами.

Они обнимают огромных белых мудрых пушистых собак.

Они стремятся накормить и напоить чаем всех: мягких зайцев, пластмассовых белок и даже резиновых крокодилов, не делая между ними различий.

Кусты сирени и высокие вязы — их добрые друзья, всегда готовые к приключениям. А огромные дубы настолько огромны, что только если все алматинские дети возьмутся за руки, то как следует их обнимут.

Друзья сплетают зелёные руки над их головами, чтобы укрыть детскую площадку от дождя и палящего солнца.

Горы тоже алматинские дети, хоть это немыслимо, но и они когда-то были такими.

Алматинские дети говорят на всех языках, им понятны любые наречия.

Девочки с густыми чёрными косами, мальчики с верблюжьми глазами, никого нет прекраснее в мире, который открыт перед вами. Арыки и асыки, горы и горки, кусты и коты, сирень и магнолии — все они ждут на наклонных улицах отважных исследователей со светящимися подошвами.

Шамши Калдаяков записывает в блокнотик мелодии ваших судеб, алматинские дети. Мукан Тулебаевич разворачивает перед вами Тулебайку, как праздничную скатерть для тоя. Вы ещё не знали, не видели Цоя, но он споёт для вас тревожные геройские песни про любовь и дорогу и встанет рядом памятником возле вашего дома.

Но вы никогда не вырастайте, алматинские дети. Горы ведь не исчезают в тумане. Так и вы остаётесь всегда, алматинские дети.

Сегодня девочка с тигриными ушками продала чупа-чупс за «сколько вы сами хотите», а потом начался ливень и до сих пор не закончился.

Мельтешат под дождём разноцветные куртки, и что-то светится и сверкает на самом верху.

Возвращайтесь домой, алматинские дети, кричат им мамы с балкона, скоро папы вернутся с работы и сядут на кухне за круглый стол, повторяя историю одного бесконечного дня, как их целая жизнь, посвящённая вам, алматинские дети.

 

В мае в Алматы

 

В мае в Алматы — штиль, слабый ветер, туман, инверсия. Порывы солидарности. Уровень братской любви стабилен. Возможны 

усиления к вечеру пятницы.

В мае в Алматы оказаться мне хотелось уже с рождения. Но, промахнувшись на два месяца, я оказался в этом мае на восемь месяцев позже. Дедушка сказал, что май не повторяется. Но это

была не вся правда. Май к тому же и не заканчивается.

В маме в Алматы тепло и спокойно. Мама — это мамыр. Тридцать один день мамы. Радость: что внутри, то и снаружи. Мама

не повторяется. Но и не заканчивается к тому же.

Необходимость уходить из мая — горькая красота контраста. Зимой на Тулебаева голубые тянь-шанские ели, омытые кровью Цоя. Летом — ночные песни цикад. Осенью большие

дубовые листья лежат на ладони. В мае три уровня зелени.

Снесённый холодным ветром на островерхую окраину мира, я насобирал полные пригоршни сокровищ. В мае в Алматы уже

не нужны сокровища. Здесь каждая минута — сокровище. Я всё время возвращаюсь в эту минуту на Abbey Road  (Тулебаева, 139). «После красно-жёлтых дней» прорастает как само время.

Мы расстались на том, что бог — это время, а бог — это любовь, значит, что время — это любовь. Имя ей — пятислоговая  мантра. Потоки долин и горы в утренней дымке — это и есть ты. В мае в Алматы. Просветить природу хребтов и рек. Проще простого. Задержись на время. В дымке этого города увидишь своё лицо.

На выходе из ботсада тебя ожидает гроза и ветер. Ливень со сверкающей вершиной. Стоило ли спускаться горы, раскинув руки?

В мае в Алматы — несомненно.  В этой несомненности

все мы окажемся. Как только проснёмся, не просыпаясь.

Астанинский брат спросил меня сегодня, что такое «нирвана». Ему восемь лет, поэтому на такие вопросы отвечать легко. Нирвана,

брат, — это когда ты из Астаны летишь в Алма-Ату в мае. Но я люблю Астану. Да, брат, я тоже.


Степные женщины

 

Когда степные женщины стоят под водопадом, распустив свои чёрные косы, я завидую царям Атлантиды.

Земля становится плоской, чтобы наблюдать их тугую шарообразность.

Это крепкие женщины.

У них на плечах — упругие потоки великой воды.

Под ногами у них — степь от горизонта до горизонта.

Вы видели, как кони рожают в степи?

Всё стадо встаёт полукругом и взволнованно обсуждает происходящее таинство.

Жеребёнок почти сразу поднимается на ноги.

Почему кони?

Потому что в этот момент у них нет различий.

Степь вообще не терпит различий. Смешались в кучу кони, люди.

Французский философ Морис Бланшо пишет в заметке о Лермонтове: «Мы должны быть кочевниками».

Я читал его книгу в самолёте, растянувшемся в пространстве между городами. Это было во времена, когда люди ещё не привыкли летать — они аплодировали при приземлении. Это были аплодисменты философу. Бланшо дожил до 90+ лет и исчез, просто стёрся о время. Любое упоминание Хайдеггером вещей, будь то мост, кувшин или пара башмаков, отмечено языческой укоренённостью. Бланшо ни к чему не привязан. Он настоящий кочевник. Из пламя и света рождённое слово закатывается в копилку за горизонтом. Вода высохнет.

Когда вода уходит под землю, степные женщины — ба-ба — превращаются в каменные изваяния. Охраняют степь от оседлости. Брошенное седло — здесь самое страшное преступление. Остановка. Почвеничество. Теодицея.

Степные женщины в сепии.

Раскосы. Устойчивы. Вечны. Подземны.


Чувственный мир

 

Возвращение домой, вернее, в дом, — это возвращение в чувственный мир, мир, полный чувств. Дом — это не стены, а способ восприятия. И радиус дома больше отпущенных свыше квадратных метров. Например, замечаешь, что во дворе прохладнее, когда сворачиваешь с Тулебаева. Потом видишь, что деревья образуют трёхстворчатый купол, и то, что раньше казалось огромным, выросло ещё больше. А количество ступенек при подъёме на четвёртый этаж уже никогда не изменится. И как хорошо, что эта выщербина, эта царапина на прежнем месте. Скрип паркета, шум Кабанбай Батыра за окном. Если прислушаться, можно даже различить звон ушедшего трамвая. И листья можно рассматривать прямо с балкона. До прожилок. Да, до прожилок.

Там, где раньше был магазин с синей вывеской «Хлеб» (у пожарной станции), куда мама посылала меня за «кирпичиком» хлеба, теперь открылось кафе-булочная, вроде как «Мадлен» или «Мадина», потому что меняются только детали, сущность неизменна, как позывной. И дом — это такая сущность, которую не изменишь никаким ремонтом. В каждом доме трубы гудят по-своему. А в доме детства надышано всеми поколениями, которые сюда заходили.

Сегодня я стоял и смотрел на горы из окна, мне всегда хотелось верить, что из этого угла открываются горы. А виден только кусочек голубого неба. Разве что после дождя можно увидеть любопытный пик, заглядывающий через подоконник, выгнувшись в сложной неевклидовой геометрии. Дом — это картина Шагала, это линия горизонта, проведённая Петровым-Водкиным, которой касаешься, вдруг вырастая.

Из секретера выпал крохотный блокнотик со стихами от 30 марта 2005 года. В него вложена справка, подтверждающая, что он(а) действительно является учащимся 10 «В» класса школы-гимназии № 56 Медеуского района г. Алматы. Справка дана для предъявления по требованию. Гончарова И. О. Вот так вот, в настоящем времени. Ещё прилагается фотография автора и календарик с Кришной того же года. Среди ужасных подростковых стихов о несправедливости мира далее встречается строфа, которую я до сих пор помню:

Алматинское

Верное небо

Позволь мне

Признаться в любви

лишь тебе

одному

Где бы я не был

Где бы я не был

Вспомню тебя,

Улыбнусь,

Обниму

За эти стихи поэт по имени Погода тогда же выдал мне первую детскую литературную премию, которую я немедленно потратил на книги своего земляка-фантаста, которого очень любил. Вон они, стоят на полке, бесхозные, бесполезные. А стихи эти я повторял на берегах и в пустынях, чтобы не забыть координаты дома, чтобы помнить, куда возвращаться.

Лишние вещи надо вынести, чтобы выявить обновлённую сущность дома. И опять встречаться с ней, не старея.

Чувственный мир полон отблесков и отголосков, это не воспоминания, это новая плотность мира, наконец-то обретшего целостность. Я бы даже сказал — припухлость, которую ощупываешь с узнаванием и удивлением. Как тридцать лет назад, как двадцать пять, тридцать, сорок.

 

Музыка мира

 

Если от Арбата идти по Панфилова и дальше по Бродвею до Цоя, то можно собрать всю музыку мира.

Сначала рокеры с чёрными гитарами, потом квартет виртуозных домбристов, столетний бард с поплывшей акустикой, крутящиеся на голове ветераны уличного хип-хопа, дедушка в изысканной шляпе, с баяном и лихо закрученными усами, Стинг (караоке), к — (китайский, казахский и корейский) — поп, женщина с классической гитарой, женщина в национальном костюме, женщина, поющая про себя, женщина, наблюдающая сверху, кудрявый парень, переделавший колёсную лиру под nickel harp и играющий задорную кельтскую музыку на двух струнах с табулатурой. А ближе к оперному молодой казах поёт дрожащим голосом под гитару: «А за окном всё так же стонут провода, и поезд мчит меня в сибирские морозы». Вот зачем он это делает?

Ну и дальше, минуя всякий pink floyd местного разлива, выходишь к Цою, а там талантливый синемафил играет соло на электричестве для группы китайских туристов.

Утром Цой возьмёт метлу и сметёт всё это благолепие прямо в арык. Но к вечеру жизнь опять забьётся. И причудливая музыкальная, колода музыки мира перетасуется заново. Надо только иметь немного мелочи в кармане или бездонный счёт на «Каспи», чтобы поддержать их всех, возвышенных и восхвалённых, чисто для себя, ведь помните: мы сами в школе ещё начинали с чёрной гитары на старом Арбате.


Маленькая Индия

 

У нас с Алматой всё серьёзно. Первую половину жизни прожили вместе, потом расстались, потому что я уехал искать приключения. Вторую половину жизни мы прожили раздельно, хоть и всегда стремились к встрече. А сейчас начинается новая жизнь. И мы снова вместе. Я бесконечно влюблён. Хожу и улыбаюсь, подмечая очаровательные детали и несомненные признаки нашей любви.

На мне фиолетовая индийская тюбетейка, и все про неё спрашивают.

Вот сел я на лавочку, съесть тарантеллу с джусаем, а ко мне подходит импозантная такая дама, у неё ещё солнечный қолшатыр на сгибе локтя, и спрашивает:

— А что это у вас на голове?

Я отвечаю:

— Это индийская тюбетейка!

—  Вы, наверное, приехали из Индии?

— Нет, я как раз туда направляюсь.

— Ну тогда доброй дороги вам!

— Спасибо, то есть, рахмет, то есть көп рақмет, извините.

А я действительно собирался пойти в Индию, но не на Гоголя, а на Байзакова, это чуть более дальний путь, но мне хотелось гулять и подмечать очаровательные детали. Кстати, когда я гуляю в тюбетейке ручной работы, похожей на пирожное с мармеладом, про неё никто здесь не спрашивает. И так понятно. А там вот спрашивали, где я взял такую. А куда направлялся — не спрашивали.

Так и догулял я до Байзакова — Карасай батыра. А там за Весновкой — Алмата, в которой я будто никогда не был: извилистые арыки, столетние деревья, ажурные решётки на окнах, бетонные наличники на основательных пятиэтажках, пряности прямо на улице, дерево с маленькими вишенками, красное платье на подоконнике. И закат с Весновки видно — пушистый, как персик. Круги от него на воде золотые. И так хорошо мне от всего этого, как бывает только влюблённому человеку, который со своей любовью на свидание выбрался. Так и дошёл я до Индии, а там у дверей слоны стоят тёплых цветов радуги, внутри пахнет чаем с молоком и написано: «То, что звучит слишком хорошо, чтобы быть правдой, возможно ею и является». Купил я там всяких полезных вещей для дома и деревянные бусы из священного дерева тулуси, которое Кришна в детстве очень любил, особенно, когда его мама, держась за ветку, рожала.

А в Индию мне надо было идти знаете за чем?

За камнем. Потому что мне посоветовали в жару индийским камнем натираться.

Взял я этот камень и пошёл назад, любуясь, в основном, аксакалами.

И такая любовь меня охватила, что гулял я до ночи, слушал вязкую ночную домбыру в переходе, потом возле Цоя говорил про «Кино», про кино про Цоя, ссылочка есть в «Ютубе». И даже успел посидеть во всех трёх дворах своих старых друзей. И в своём собственном. Хорошо это так — ты сидишь на лавочке, а друзья отдыхают.

Кстати, хочу сообщить вам одну вещь, важную для понимания этих мест: слово «дуа» в казахском языке означает волшебное заклинание, произнесённое, чтобы применить магию. По мусульманским законам дуа запретно и относится к ширку. Если же вы хотите, чтобы пожилой человек благословил вас или помолился, нужно просить его прочитать «дұға».

Вот поэтому и надо учить казахский.

Я вернулся и больше не хочу покидать свой дом. У нас всё серьёзно. Я люблю Үндістан, и мне самому теперь интересно, как дальше наши отношения сложатся.


Купание камней

 

Здесь по левую руку — сад, и по правую — сад. А в садах — камни, сто лет назад скатившиеся с гор. Во дворах эти камни лежат, загораживая проезд, а на улицах они украшают город, навсегда защищённый от селя.

Фонтанов здесь много, и все они жизнерадостные. Но и этого мало. Оросительные системы работают вкруговую, омывая бока огромным камням. Наверное, это купание напоминает им лучшие годы, проведённые в горных речках.

Алматы не просто город-сад, но город-сад камней. Местные жители их даже не замечают. Поди сосчитай все камни!

А если ночью гулять по городу, то можно почувствовать себя июльским камнем, внезапно облитым водой — ирригационные фонтанчики щедро разбрызгивают влагу на все четыре стороны. Прохожие вскрикивают от неожиданности и быстро перебегают маленькие реки, а камни таинственно улыбаются — утром им снова нагреваться под южным заботливым солнышком.

Один такой камень лежит у меня во дворе. Раньше он был намного больше меня. Теперь мне даже не полежать на нём. Выбрасывая мусор, каждый раз здороваюсь с камнем. Даже деревья чуть-чуть изменились, а он только глубже врос в землю. Камень — мой вечный друг, я так и зову его «Камень». Халды-балды, Мандельштаму бы здесь понравилось. Он бы и про казахскую речь написал, сравнив её с домашней кошкой, и про барса, и про сады, лишённые римской строгости. Опустил бы бороду и стал как перс с изюмными глазами. Диплом про него я дописывал в этом же дворе, назывался он «Мотив тишины и молчания на материале камня». Я посчитал все случаи, когда Мандельштам молчал на камне, и пришёл к выводу, что ему, в принципе, нравилось молчание.

Ничего, кроме поэзии, уже не осталось от тех времён. В марте зашло чёрное солнце, потом закатилось. Сейчас оно снова оранжевое, лучистое. Третий день обещают дождь, но он пока что только накрапывает, прогуливаясь с нами по ночам. Гроза, как обычно, придёт неожиданно, загонит горожан под козырьки и зонтики, а сама мгновенно омоет все камни в городе и скроется за горизонтом. Может, уже сегодня.

Гроза и проза — родные сёстры. Для прозы нужно подходящее время и место. Сейчас троица заботливых казахских женщин моет и чистит квартиру трёх моих поколений, в которой никто не жил с одиннадцатого года. Завтра гроза вымоет город. А вскоре и новое время засверкает чистыми гранями.

Есть у меня роман Тугельбая Сыдкбекова, народного писателя Киргизии, называется он «Женщины». Я специально вывез его из Сибири, чтобы сейчас озвучить: «Э-эх, сестрички, что толковать? Иногда счастье наше завязано ещё в утробе матери. Странно, не правда ли? С чужих слов не сразу поверишь, что такое бывает».


Сарқыт

 

Гроза так и не началась, поэтому продолжится проза.

Щедрость казахского народа удивительна. Это особенное слово, которое нельзя перевести на другие языки без потери смысла. У него минимум пять синонимов: шығымды шай → наваристый чай; береген халыққа жараған → щедрого любит народ; дарқан дала → широкая степь; жомарт жалғыз атын сояр → щедрый человек зарежет для гостя последнего коня; шүлен тарату → обычай раздавать бесплатно; Президент мырза! → господин президент! Как последнее слово попало в словарь синонимов — загадка, но, в принципе, решаемая. Казахскийй язык щедр на синонимы. Мудрые люди сказали мне, что в казахском ничего нельзя сказать прямо, только образно, метафорически. Чистая поэзия.

Казахская щедрость распространяется и на смежные народы. Здесь каждый знакомый и друг стремится меня накормить, а я стремлюсь накормить каждого знакомого и друга. И проигрываю в этом удивительном соревновании. Щедрость передаётся по воздуху. Наверное, поэтому моя мама всегда стремилась накормить моих друзей и ещё завернуть им с собой еды.

Может быть, дело в том, что казахский народ чуть не погиб из-за ужасного голода, вызванного советской коллективизацией. Имя ему Ашаршылық. И в самом холодном месте Алматы стоит Пьета со спичечным ребёнок на руках и разбитым казаном земного шара у ног. За последние дни я несколько раз слышал семейные истории о том, как прабабушек и прадедушек представителей разных народов, не по своей воле оказавшихся в великой степи, по-христиански принимали казахи и спасали от голода и войны.

Возле магазина ко мне подошёл благообразный дедушка в дачной шляпе и попросил купить стакан сметаны в обмен на книжку. В руках у него были «Гордость и предубеждение» и какая-то попсовая «Паутина лжи». Я спросил, что ещё ему хотелось бы, кроме сметаны, он сказал, что печенюшек, шоколадных. И улыбнулся, как ребёнок, который давно не ел шоколада. Сметана называлась «Жомарт қаймақ». Печенье было как счастье. «Гордость и предубеждение» издано в Алма-Ате в 1992 году, перевод Маршака, примечания Демуровой и Томашевского.

Мы поговорили ещё немного.

— Меня зовут Никодим, а ты добрый человек, у тебя доброе сердце. А доброе сердце — это дар от Бога и от родителей.

Да, Никодим, тайный ученик Христа, это от родителей. Здесь у меня всё от родителей. Ешь, пожалуйста, сметанку и не благодари ты так сильно, в этом нет ничего особенного, я просто хочу рассказать твою историю, раз мы уже встретились вечером. А вечер, кстати, снова был нежнейший, персиковый. Последние золотые лучи высветили высокую крону дуба, да так, что она ещё долго излучала тепло.

Скажу напоследк, что сарқыт — это гостинец, который дают с собой в дорогу после свадьбы или гостей. Этнографы говорят: «Все произнесённые за столом благословения и добрые пожелания передаются с едой. Поэтому чем больше людей насладится дастарханом, тем больше награда свыше».

А социальные сети пишут про «самый значимый сарқыт в истории:

Алматы уже несколько дней покрыт густым снегом, поэтому почти круглые сутки дороги чистятся руками сотрудников коммунальных служб. Как призналась девушка Молдир, два дня назад она решила снять видео красивого снегопада, а потом они с подругой заметили людей, убирающих снег под их окнами.

«Моя подруга предложила угостить их конфетами, поэтому мы с третьего этажа начали их громко звать. Спросили у них через окно, хотят ли они конфет. Апайка, которая подошла к нам, не отказалась. Потом попросили воды, а когда мы начали собирать пакет, то вспомнили, что накануне пекли баурсаки. Так и собрали саркыт», — поделилась автор видеоролика.

Пел ли великий Коркыт про Землю Обетованную — я не помню, но она никуда не исчезла, так и замерла здесь, очищаемая руками сотрудников коммунальных служб, археологов и этнографов, нашедших пакет с баурсаками.



Вкус жизни

 

К слову о координатах: брат в Новосибирске, папа в Астане с младшим братом, сам я в Алматы, мама на Центральном кладбище.

На кладбище великолепная тишина, выточенная из молчания камней и шума деревьев. Деловито растёт трава, хрустят под ногами ветки. Судьбы у всех распутаны, их обитатели в полном покое. Иван Полторацкий (1920–1958), Валентина Полторацкая (год рождения укрыт травой и солнцем, хотя я его и так помню — 1993), Вера Полторацкая (1961–2011) и другие, о которых надо наводить справки в «Мемориале», потому что живая бабушка говорит, что все они были председателями колхоза.

Камень тёплый, прикосновение почему-то вызывает слёзы.

Каныш Сатпаев (1890–1964) с qr-кодом, Мукан Толебаев, 1913–1960 жыл.

Вижу голубой купол шанырака, украшенный шестиконечными звёздами Давида, естественно, подхожу: Сауранбаева Мария Иосифовна (1913–1961), Сауранбаев Ныгмет Тналиевич (1910–1958).

Вот она, настоящая дружба народов. Девичья фамилия у Марии оказалась очень алматинской — Эпфельбаум.

Отсюда видно, что горы невозмутимы, как и люди, лежащие в предгорьях.

Впрочем, сегодня праздник, и кладбище работает до обеда. Дубльгис говорит мне: вы можете не успеть. Ну нет, судя по времени, на кладбище я ещё успею, а вот выйти могу и не успеть. Вот будет потеха.

На Райымбека зной усиливается — рекламные гранитные памятники кажутся раскалёнными до красного, бетон в трещинах, чёрный асфальт.

Куплю себе бутылочку кока-колы с жёлтой крышкой, почувствую вкус жизни.

А в автобусе внезапно — девушки с точёными скулами, сияющими глазами и густыми волосами, одна из них кормит грудью ребёнка, вторая смотрит ему в глаза. Удивительно красивый народ.

Чёрная вода жизни ломит зубы, солнце режет глаза, с облегчением прохожу через фонтан. Почему на кладбищах не ставят фонтаны? Только колонки с водой, чтобы её набирали живые и отдавали мёртвым.

В этот раз я ничего, кроме прикосновения, не отдал.


Вверх

 

Вверх по Тулебаева под женский оргазмирующий смех несётся толпа бегунов.

/

После поэтических вечеров здесь читают казахского Целана на улице. И вообще? это любимый алматинский поэт. Потом мы беседуем до полночи о суфийской поэзии с местными стартаперами и понимаем, как Рахманинов может низвергнуть в ад и поднять куда выше.

— Пойдем на_верх?

— Это куда?

— Алё, брат, у нас один верх. Общий алматинский верх.


Коллекционер

 

Подходит ко мне на книжном фестивале улыбчивый мужчина в панамке с журналом «Литературная Алма-Ата»№

Я, говорит, коллекционер, но вообще в реанимации работаю, недавно квартиру купил, а она после паводков подорожала, люблю фотографии со знаменитостями, вот Мурат Ауэзов, вот Олжас Сулейменов, а ещё у меня есть фотография с Гитлером.

И показывает на телефоне.


Осень в Алматы

 

Осенью в Алматы есть возможность подняться до снега. Садишься на ближайший автобус, идущий вверх, и наблюдаешь за сменой сезонов. Лето, осень, зима, только весна потерялась где-то.

В горах ультрамариновое небо, резко контрастирующее с белоснежными вершинами, заповедный зелёный голубых елей, жёлтого уже не осталось.

А если взлететь повыше по канатной дороге, то и зелёный совсем пропадает. Только белый и синий, как основополагающие цвета бытия. Иногда возникают томные индусы в летних спортивных майках и шапках-ушанках с золотыми звёздами.

— Э, брат, не знаешь, далеко ли конец? — Нруппа дружелюбных казахов смотрит на горную тропу, по которой я только спустился.

— Знаешь, брат, дорога там бесконечная.

Золотозубо смеются правдивому моему ответу.

А на летающей скамейке я снова один посреди неба, улыбаюсь пролетающим мимо девушкам и детям. Машут в ответ.

Это так весело. Только холодно. Но терпимо. Ведь внизу, судя по пробкам, лето — весь город спускается с гор.

Что поделаешь — воскресенье.

В каждом городе есть бардо. И есть, так сказать, белый вигвам. При внимательной прогулке можно увидеть и то и другое, но только неодновременно.

/Когда такой туман на на город / ландшафт теряет самообладанье/ — пишет Тигран.

А я видел, как в конце ноября на улицах города появились стремянки. Как грибы, они выросли возле внешних окон, и через несколько дней их семена и споры начали пульсировать и светиться, указывая дорогу путнику, заблудившемуся в густом тумане. В других местах такое явление называется фейской ярмаркой. В этом месте сплошной керемет.

Триста лет я прогуливал уроки под музыку эльфов и вот вернулся обратно на пересечение тех же улиц. Но теперь они улыбались мне, как знающие общую тайну. Проступающая красота.

Я больше её не видел, но знания о том, что она есть, вполне достаточно. Красота не зависит от времени года, только от качества и длительности прогулки. Ну и настройки внутреннего радара.

Давай гулять с тобой в тумане.

Ночью и утром, согревая холодные пальцы. А днём будет солнце. Недолгое, низкое, но всё-таки солнце. То самое солнце, которое всю осень целовало и гладило в разных местах, наслаждаясь взаимными ласками.


Печенье

 

Сегодня я внезапно захотел печенья. Шёл мимо полок в магазине «Ресей» и выбирал печенье: алматинское, яблочное, тирамису.

И только потом понял причину своего желания: недавно прочитал, как заключённый, освобождённый из сирийской тюрьмы Седнайя, сказал: «Я девять лет не ел печенья».

Баф

 

Баф — это такой шарф, который греет шею и надевается через голову. Летний мне подарили, а зимний я потерял. Думал, что в оперном театре. После Моцарта оставил. Так и сказал в гардеробе:

— Я у вас после Моцарта шарф оставил.

А мне в гардеробе ответили:

— Никаких синих бафов не видели. Но если хотите, можете нам оставить телефон, мы позвоним.

А я и хочу! Ну кто же не хочет, чтобы ему из оперного позвонили.

В итоге я решил повторить свой воскресный путь, и баф нашёлся в пекарне возле дома, куда я ходил завтракать, потому что мне приснился завтрак возле дома. Раньше на этом месте была советская хлебница, и мама меня туда посылала за «кирпичиками». Теперь там модная кофейня, в которой авторские открыточки на казахском. Всё потому что формы меняются, а суть остаётся. Думаю, через n лет там будут выпекать хлеба небесные для космонавтов.

Улыбчивый официант вернул мне синий баф, а я в благодарность взял у них десерт Павловой.

И пошёл домой с теплом на душе и десертом в коробочке. Хорошо, что дом рядом. Через дорогу.

 

Новый год

 

Перед Новым годом заходил в донерную на Арбате, за стойкой спала девушка, лицом похожая на луну, уютно положив голову на локти. Не стал её будить, да и не столько мне был нужен донер, как красота.

После Нового года проходил мимо «Яндекс»-доставщика, медитирующего на мотоцикле, с поднятым забралом он был похож на индейского вождя в ритуальном головном уборе. Не стал его тревожить, скоро сам предамся созерцанию и кто-то пройдёт мимо меня и напишет: «С Новым годом, внимательной красоты вам, дорогие друзья».


Нұрая

 

В поезде на Астану одни сидячие места, откидные столики перед сидениями, еду как в самолёте, который на всякий случай решил не взлетать, степь ровная — и так докатится.

Соседка моя — Нұрая, лунное сияние — разговорчивая двадцатилетняя девушка. В казахском языке нет категории рода, поэтому она иногда говорит про себя «он», «делал» и т. д. Нұрая в школе не учила русский язык, потому что в третьем классе на неё наругалась мұғалім за то, что она путала падежи. И девочка решила, что до двадцати лет не будет учить русский. Сейчас она переехала в Алматы из посёлка Шу, работает тьютором в частной школе, у неё три нулевых класса, они «не все шнуры могут затягивать», восемьдесят (детей), которых Нұрая должна одеть, обуть, накормить и ещё родителям фото отправить, что все довольны. Раньше она вставала в 4:30, чтобы доехать без пробок из Үзінағаш-а, но потом родители помогли снять комнату в городе за восемьдесят (сексен) тысяч с соседкой-татарином, которая с ней разговаривает орысша, чем очень радует, потому что Нұрая хочет скорее научиться правильно говорить по-русски, коллеги в школе предпочитают говорить орысша — так дети лучше понимают. Но падежи ещё путает, аккуратно поправляю с её разрешения.

Читает Нұрая Александра Бека, свободный (еркін) перевод на казахский. Книгу про оборону Москвы в 41 году. Но в парке 28 героев-панфиловцев не была — «по самый вечер работаю». Говорим с ней про Жюль Верна и Шерлока Холмса, я пытаюсь угадывать романы по казахским названиям, получается, что Жюль Верн написал «Отверженных», смеёмся.

— А ты буддист, — внезапно говорит она, — я это чувствую. И взгляд из-под очков внимательный, детский.

Я читала книгу «Ночная библиотека», там герой пролистывает книги и выбирает себе судьбу, а потом живёт её. Я бы хотела закончить университет, жениться, родить детей, но сейчас работаю. Год назад выбрала другого парня, теперь не знаю, что будет. Сейчас работаю и оплачиваю учёбу на заочном.

— И как ты успеваешь всё? — спрашиваю я, вспоминая, что в ни в горы, ни в парки она не успевает.

— А я только деньги плачу, оценки они там сами ставят. Знаешь, у нас в Казахстане так бывает.

— Знаю, да. А вот мои друзья на заочном в новосибирском педе чуть с ума не сходят от нагрузки. Прямо переживаю за них, когда сессия.

— Ну, может, и у нас есть те, кто учатся и всё сдают, я не знаю. Хочу другую жизнь прожить.

— Так проживи, у тебя же всё впереди.

На русском она говорит гораздо лучше, чем я на казахском, хоть я и учил этот язык одиннадцать лет в школе, а она бросила второй государственный в третьем классе.

Жизнь мелькает в ритме поезда. Смотрю на неё как в кино.

— А я ещё ни разу на поезде не ездила, мне немного страшно.

— Да ты не бойся, у нас поездами всё надёжно. Вот в Голландии недавно поезд сошёл с рельс, но его удержала скульптура кита (показываю фотографию).

— Страшно, не показывай мне такое! А давай прогуляемся по поезду? Где тут магазин?

Мы идём, она приговаривает «ой-бай», немного шатается, «если бы не ты, я бы точно упадала бы». В конце поезда вагон-ресторан, полный народу, но мы не можем ничего купить: нет интернета, а сдачу не дают. Уже хороший русский предлагает мне выпить водки, но я не хочу арак-шарап, мне надо доставить спутницу на место, она смеётся, ей кажется, что она сама водки выпила, хотя никогда не пила и не будет. Ещё она пытается угадать мою судьбу по звёздам, но их плохо видно из окна поезда, а интернета в степи всё равно нет.

Угощает мандаринами и уходит в ранние сумерки возле посёлка Шу.

Мирная жизнь, пусть она длится долго и счастливо. У каждого из нас, каждого из нас.

Добавляю казахский язык в клавиатуру на телефоне и вижу, что успел записать одно слово, которому она меня научила.

Таңғаларлық.

Правильно, Нұрая?



Близость к Баху

 

Молодой казах играет Баха на стериановой скрипочке, подрагивая смешным хохолком на макушке.

Как ты его ни вывёртывай, сколько ни причёсывай — всё равно будет видно, что не от мира сего. Бывают такие специальные люди, их по походке видно.

Спина у дирижёра — одно заглядение, но и у него край рубашки зацепился за ремень. Торчит неприглаженно. А когда дирижёр взлетает на цыпочках, сразу же всё выправляется: рубашка — парус над чёрными лопатками, хохолок в мизансцене Шёнберга — антенна, соединённая с мизинцем дирижёра. И сам он уже первая скрипка в преображённом оркестре — ярится и замолкает чувствительно, огибая акустику зала.

Цветы — дирижёру и девушкам.

А ему доиграть дотла, до сожжения скрипочки — и снова на сцену, посверкивая очками. С хохолком, косолапостью и прочей близостью к Баху.



Франклин

 

На столе в лагманхане стоит диспенсер для зубочисток с портретом Франклина. Скромно и величаво стоит, не привлекая к себе лишнее внимание.

И в другой лагманхане стоит диспенсер для зубочисток с портретом Франклина. Скромно стоит, не привлекая к себе лишнее внимание. И величаво.

И у всех Франклинов во всех лагманных один и тот же номер: BI14793370AI9.

Масоны говорят, что всё неслучайно.

Скромен был отец-основатель, но настойчив. И окружал его таинственный ореол чародея. Именно поэтому в 1777 году романтик Горэс Уолпол написал: «Натурфилософы верят, что доктор Франклин изобрёл машину размером с футляр для зубочистки и вещества, способные превратить собор святого Павла в горстку пепла».

И сейчас окружает его таинственный ореол чародея.

Пусть в твоей жизни, дорогой читатель, будет побольше таинственных ореолов. Когда получишь один такой в награду за усидчивость, не забудь сказать «спасибо» Богу, в которого веришь, потому что с обратной стороны диспенсера для зубочисток ничего не написано.



Тайные знаки

 

В перчатке найдено яблочное семечко.

Колокол на Вознесенском соборе бьёт ровно в девять утра.

Зенкова пахнет шоколадом.

Аляповатыми открытками по WhatsАpp'у теперь поздравляют не с Масленицей, а с Рамаданом.

Весёлые мусульманские парни поют под гармонь на Зелёном базаре.

На Панфилова выступает аватар Eminem'а.

Это тайные алматинские знаки.

Весна по эту сторону гор.

Скоро мы всё осознаем.

Вечером снегопад с громом и молнией.



Все мы делаем это

 

Забывая что-то нужное в комнате, но уже обувшись, мы прыгаем на одной ноге или (интимно) проползаем на коленях, чтобы не натоптать.

Я тоже делаю это. Лень переобуваться.

Собираясь на семинар поэзии, я забыл распечатку со стихами своей студентки — про наследственные страхи и череду смертей в пределах одной семьи.

Стоя на коленях перед этими стихами, я вдруг понял, что нахожусь в доме своего детства.

Именно здесь я учился ползать — не то, что ходить.

И вот сейчас осуществил тоже самое, что и в самом начале своего пути: прополз на четвереньках из коридора в комнату. Как и тридцать шесть лет назад.

Передо моим внутренним взором пронеслась картинка эволюции homo — oт erectus до sapiens. Sapiens в моём лице поднялся с колен уже обутым и твёрдым шагом отправился в будущее, стараясь спину держать поровнее.

Семинар поэзии, как следующая ступень эволюции, начался вовремя.



В марте в Алматы

 

В марте в Алматы только и любоваться архитектурой: деревья стоят гибкие и обнажённые — ничего не скрывают.

В стакане одного дня смешаны все сезоны.

Днём на улице настоящее лето, только без листьев.

Вечером густой новогодний снег.

Утром из-под земли зелёная трава и подснежники.

Жёлтые листья ещё с октября.

Чёрные дрозды наводняют город. Перестукиваются и перекликиваются. Алматинки в летних платьях, алматинцы в кепках и тапочках. Возле оперного — белые шубки.

Редкий астанинец в тяжёлом пуховике и с недоверчивым взглядом поёживается от холода. В горах всё прозрачно: пьёшь на вершине ночью чаёк из термоса и наблюдаешь, в каком сиянии обитаешь. Город внизу расправляет лёгкие. Скоро фонтаны, скоро задышится.

Но, может быть, дождь.

На неделю.

Ничего не понятно.

Целый месяц весны.



В апреле в Алматы

 

В апреле в Алматы Господь выкручивает ручку яркости почти до самого предела.

Особенно ослепительно сияют форзиции. В чьём стихотворении было «на нашей на позиции расцвели форзиции»? Не могу вспомнить — ошеломлён цветением.

Форзиции протягивают цветы — ярко-жёлтые фрагменты бабьего лета с первой зеленью на одной веточке. После дождя к ним подойти страшно: вдруг заговорят.

Деревья никуда не торопятся — каждое зеленеет со своей скоростью: у одних уже огромные листья, у других — упитанные почки, а кое-где ещё ноябрьские веточки.

Всё одновременно.

А от заледеневшего сердца всё ещё отваливаются огромные куски льда. И в этом шумном внутреннем ледоходе тем удивительнее тепло на плечах и капли дождя на раскрытой ладони. Откуда столько? Куда идти с этим?

В детстве я придумал половину хайку про алматинский апрель:

«Птицы не знают

петь ли плакать.

Апрель».

Но через двадцать лет птицы определились — петь.

Вот и я пою, как умею. И ещё танцую, как афганский скворец с жёлтым клювом.

Когда на город обрушилась внезапная гроза, мы с американскими студентами смотрели «Иглу» — как Цой увёз девушку в рехаб на Аральское море. На фоне библейского водопада, разворачивающегося на наших глазах, мёртвая пустыня казалась иллюзией, выморочным сном, ненужным миражом. Особенно с этим ковчегом.

А фильм про походку, про жест, про подлинность одного тела на исходе эпохи. Последний герой ничего не добился и ушёл вверх по Тулебаева.

Сейчас там вечный Наурыз. Асыки, арыки, голубые ели, бронзовые цитаты, красно-жёлтые дни. Кто знал, что это песня про алматинский апрель?

О том, как я, вернулся домой. Без щита, без серебра, с томиком Целана в полёте.

Отопление отключили, ночью можно замёрзнуть, если не обниматься. Воздух становится чище. Дыши. Дыши.

Мы глубоко в апреле.

По уши.

В середине весны.

Хочется говорить про любовь.

Ничего глупее не выдумать.

Господь подкручивает ручку яркости до уровня мая. В мае в Алматы сказочно хорошо. Мы никогда не привыкнем.


Плоская ода

 

Братцы, а земля-то в Астане плоская! Шёл я, значит, недавно вдоль Байтерека, смотрю: дворники метут, а пыль не как в Алмате спиралью поднимается, а ровными такими столбами. А на главной площади, недалеко от кругленькой звезды смерти, огромной, как всё тут огромное, стоит детская площадка, верёвочная, а дети на ней — точь-в-точь лилипуты в волосах Гулливера. Ну я тогда поплевал на руки да и полез на самый верх, где кабинка для обозрения, да не просто так поставлена, а чтобы видеть всё, что только возможно. И увидел я, взобравшись, как ловкий юнга, на самый верх, что земля в Астане-то плоская! Все пирамиды, все усыпальницы первого президента видно как на ладони. Облака пасутся, словно стада баранов, тесно прижавшись к земле. Статуя свободы вдалеке маячит, мирные Гималаи, венозный Кремль, башня Саурона, гигантские секвойи, висячие серёжки сакской царевны и прочие чудеса света.

И над всем этим радуга широчайшая раскинулась. Будет мир, любовь и благолепие, значит.

А в Алмате земля круглая, как яблоко. Там постоянно всё скатывается вниз по направлению к Астане. Я и сам лёг спать в Алматы, на Қабанбай батыра — Кунаева, но случайно во сне скатился с кровати в Астану, на Кунаева — Қабанбай батыра. Иду по водно-зелёному бульвару, а всё такое тут плоское, словно капчагайское морехранилище.

Чтобы домой попасть, надо сесть на шароообразного коня и скакать, пока степь не закончится. Но это будет ещё не скоро, так что всем до свидания, посмотрите сами, какой у вас пол, какая земля под ногами.

Дождя хватит на всех

 

Гром среди ясного лета — слепой дождь в Алматы. Настоящий ливень! Я взял мусор и выбежал под него из дома. Пока спускался с четвёртого этажа на первый, дождь прекратился. Была только свежесть, как от станции Долгопрудная до международного аэропорта Шереметьево. А гром почему-то остался на месте. Подошёл к грому ближе.

Оказалось, что это рабочие спиливают гараж. Тот самый синий гараж с моими детскими петроглифами двадцатилетней давности! На котором было написано дрожащей детской рукой «Кино», потом другой детской рукой «Рэп». Далее опять «Кино», потом «Сергей, потом «Антон», потом «лох». Более сильной любви к Цою, чем в этих надписях, я нигде не видел. И, кажется, никто кроме меня не понимал культурную ценность погибшего гаража. Теперь там лежат наспех срубленные ветки, как на братской могиле.

Дождь потом ещё начинался два раза.

А Цой как ни в чём не бывало стоит возле дома на Тулебаева. Прикуривает прохожим, празднует день рождения. Слушает свои песни, которые ему целый день поют ребята в шортах и чёрных майках.

Напротив моего двора — табличка, которая предрекает будущую смерть и героическое восхождение (пунктуация оригинала сохранена):

«Я ждал это время, и вот это время пришло/ Те, кто молчал — перестали молчать / Те, кому нечего ждать — садятся в седло / Их не догнать, уже не догнать».

А люди всё идут и идут: кто-то трогает скрижали, будто они написаны шрифтом Брайля; кто-то узнаёт его со спины: «А, это Цой что ли?»; кто-то фотографируется, опираясь на жёлтое бронзовое плечико прямо сейчас. «Муравейник» переходит в «Печаль».

Дом стоит, свет горит.

Такую любовь оставил Цой после себя. Круче вечного огня работает. И да, розы у него под ногами вспыхивают, как пламя костра, когда мимо проезжает машина.

Сижу, наблюдаю.

Хорошо, что я дома.

Виола да гамба

 

Я шёл слушать виолу да гамба алматинским вечером. Перед этим я читал описание своей любви и своих рук, написанное мною одиннадцать лет назад.

Ещё я читал о том, как одному молодому человеку гигантское солнце полетело прямо в переносицу со скоростью девяноста трёх миллионов миль в секунду.

Руки не изменились. Моя любовь тоже осталась на месте.

А вот виола ушла. И да гамба тоже. Перед входом мне сказали, что у музыканта заболел сын и концерт переносится. Я начал сожалеть о том, что не услышу голос маленькой виолончели, которую боком нежно кладут на бедро, но где-то недалеко происходил барабанный джем, и я решил поймать кого-то вечером во ржи и повести на другой концерт. Тут же подошла красивая казашка в японской накидке, я сообщил ей известие о виоле, и она мгновенно сказала, что заболевшему ребёнку нужно как-то помочь. Я проверил информацию и оказалось, что у виола де гамбиста сын не заболел, а очень даже наоборот — родился.

Я пошутил, что тут ему уже ничем не поможешь, остаётся только радоваться. И мы пошли вниз по тёмным улицам на звук барабанов.

Во дворе на Сейфуллина происходил эльфийский праздник: двенадцать человек выводили импровизационный ритм, а маленькая девочка с длинными и острыми ушами самозабвенно стучала по бубну. Появились люди в красивых одеждах: украинка в греческом платье, Сейлор Венера и Сейлор Юпитер. Ещё пришла моя подруга из самого детства, она не могла не прийти, ведь я знаю, что у неё эльфийское сердце.

Все хлопали в ладоши и все танцевали, словно чувствуя рядом шум большого костра и дорогу, ведущую в сумерках к морю.

И где-то играла виола, нежно прислонённая к бедру человека.

Мир неуловимо изменился в одно мгновение.

Я вернулся домой, и в комнате пахнет цветами. Я не знаю, откуда этот запах, но смеюсь от него и чихаю. Наверное, какая-то из книг мироточит.

Хорошей ночи, сын хорошего человека, получается, первой в твоей удивительной жизни. Будь там счастлив и никогда не болей. Ведь у твоей колыбели тихо-тихо стоит виола. Да гамба.

Радио «Тундра»



Якут, похожий на Экзюпери, и серебряная принцесса казахской степи.

Играют дуэтом.

Маленькие металлические пластины вибрируют между зубами.

Тонкая, как полумесяц, следите за её указательным пальцем, нежными круговыми движениями разгоняет иноходь звука.

Он, золотое солнце на груди, прикусывает маленькое радио, чтобы мы услышали тундру.

Если ему заглянуть в горло, то там можно будет увидеть крохотные фигурки оленей, бредущих ровно по краю света. Волчий вой и собачий лай.

И всё это, на секундочку, в бетонном ангаре, освещённом пучками свечей. Отплясывая в хороводе, мы поднимаем облако строительной пыли.

Радио «Тундра».

В коротком диапазоне.

— На Севере лето короткое. Надо успеть всё сделать.

А время идёт по спирали вслед за металлическими язычками.

Сазсырнай — это птица, сжатая в кулаке.

Сыбызғы — продольная лёгкая флейта, которая сама поёт, стоит её поднести к губам.

Жетіген — казахская семиструнная лира с колками из асыков.

Принцесса словно торопится показать нам свои сокровища.

После камлания якут снимает очки-авиаторы и благодарит всех богов за присутствие.

Прохладный ветер, бутылка воды и прогулка вверх-вниз по Тулебаева — это то, что приводит чувства в порядок.

Луна убывает.

Жизнь продолжается.

Шум большого города кажется шумом кочевья.

Йойк повисает в открытом воздухе.



Казахское барокко

 

На концерте барочной музыки я немного набрался храбрости и попросил выключить аварийный свет. Фронтальный фонарь был направлен прямо на зрительный зал, несмотря на то что на бетонном полу горели свечи и за музыкантами стояли уютные торшеры.

Играли лютня и гитарон, Хьюм и Депре, Фонтана и Бах.

Музыканты были так увлечены любовью к музыке, что больше ничего не замечали вокруг.

Слушатели не всегда могли достичь подобной сосредоточенности из-за давящей духоты стеклянной коробки, но очень старались.

Когда аварийный фонарь погасили, стало возможным слушать музыку с закрытыми глазами.

А во втором отделении была музыка казахской степи из тех времён, когда самым страшным оружием был қобыз, а домбре заливали в горло свинец за дурные известия.

Как раз эпоха Возрождения.

Наконец-то я услышал настоящий кюй, свободный от культурных наслоений. Рукава домбристки порхали, как жаворонки над грифом, а пальцы догоняли куланов, бегущих вдоль закатной степи.

На этих двух струнах всё и держалось.

Потом была старинная скрипка, вырывающаяся из рук, и прохладный алматинский вечер на детской площадке, над которой медленно остывало тёмно-синее вечное небо.

Иван Полторацкий

Иван Полторацкий — поэт, филолог, преподаватель. выпускник ОФ «Мусагет» (2006). Ведущий семинаров поэзии и поэтической прозы в Открытой литературной школе Алматы. Автор нескольких поэтических и прозаических книг. Живёт в Алматы.

daktil_icon

daktilmailbox@gmail.com

fb_icontg_icon