Елена Ермолович

220

Живые картины

По утрам намерзает ледок. И я бегу от дома до туалета — в пижаме и в тапочках — как конькобежец на треке. За мной на мягких лапках семенят два кота, им ничего там не надо, просто интересно. Ветви боярышника над тропинкой сплетены, как прутья клетки, как чудный свод, и тоже всё в инее. В тубзо сижу — пар изо рта, будто курю. Коты караулят, сочувствуют. Август, императорский месяц, на исходе, но холодно, как будто конец октября.

Вот, досталась дача. И мы все втроём, всей нашей «бабьей ямой», как выражаются эмдэшники, эту дачу кое-как осваиваем. Маменька, дочка и я. На сегодня ангажирован контейнер для вывоза мусора, на завтра — тракторок, чтобы выровнять лужайку.

Ну и Коля сегодня приедет. Потому что мы три дуры, гнилая интеллигенция, вода у нас не течёт, насос не качает и пол в коридоре за лето вспучился так, будто из-под него кто-то лезет. И мы бессильны что-то изменить, как один старинный поэт писал — «вотще». А Коленька — он умеет. Славный Коленька, перед ним беды расступаются, как перед Моисеем воды Красного моря.

К четырём потеплело, почти жара. Мама с упоением руководит рабочими — те выносят и грузят в контейнер вещи, оставшиеся от старых хозяев. Мебель, рулоны ковров и такие мешки, как для трупов, только набитые тряпками. 

Я сижу под яблоней в плетёном кресле, в кружевной тени. Яблоки со стуком падают на дорожку, раскалываются, трескаются, и на истекающие соком трещинки слетаются бабочки. Садятся, трепещут крыльями, пьют. Кошка иногда гоняет их, трогая лапой, а кот просто глядит — он у нас философ.

Этот наш котёнок — он котоисус. Это не имя — зовут его Серый. Он родился полгода назад у соседской шотландки Моти. Хозяева думали, что их Мотя почтенная кошка, стерилизованная, и гуляла она только по балконам — и тут Мотя возьми и принеси. На восьмом году стерилизованной жизни Мотя родила рахита Серого, с тонкой гусиной шеей, с иконописными бежевыми глазами. 

Котоисус сумрачен, молчалив, всё-то в раздумьях. Но по утрам, перед рассветом, он забирается на компостную кучу, и со всего дачного товарищества стекаются к нему другие кошки. Садятся кругом — я видела пару раз в окно, когда не спалось. Котоисус сидит, что-то мякает — они отвечают. Что это — беседа или проповедь? Чему он учит их? Всегда закапывать за собой или процарапывать обои поглубже, до самых газет, чтобы прочесть потом на газетах некое откровение? Вдруг в газетах написано про кота? Котоисус ещё очень юн, и я не решаюсь даже представить, как сложится его судьба, кто станет его губителем — собаки, рабочие-гастарбайтеры или председатель садового товарищества (этот Пилат всё время потирает-умывает руки, как муха лапки). Но я точно знаю, как котоисус вознесётся — его унесёт с компостной кучи сова. Потому что эта сова тащит с кучи вообще всё.

— Мам, а можно мы это не будем выбрасывать? — орёт мне дочка из чердачного окна. Вернее, она произносит не «мам», а «мом», как очень маленькие дети, или как Эрик Картман из «Южного парка».

— Покажи!

И из чердачного окна на нас — на меня, на яблоню, на яблоки, на бабочек, на кошек — падает, как небо на голову, лавиной карнавальное, театральное, какие-то кружева и муслины. Что-то валится на дорожку, что-то виснет на ветвях. Пелерины, и платья бальные, и перчатки, и бархатки, и сапожки сафьянные размера примерно сорокового. Я стягиваю с ветки кружевную фату. Говорю дочери:

— Ты что, собираешься это носить? Ходить в этой фате по огороду?

— Я — нет, — смеётся, — а вот Коленька бы мог.

Коленька — он-то да.

— Ты уже гуляла в фате по огороду, по грядкам с клубникой, — говорю я ей. — Тебе было пять, мы сняли дачу в Жаворонках, и ты ходила — у тебя была такая фата ещё, из шторы. Бабушка сшила.

— У тебя у самой тоже в детстве была фата из шторы, и ты тоже фигуряла в ней по огороду, — мама вернулась, подбирает с дорожки расшитый сапожок. — Жуткий фасончик.

— Баб, можно всё это не выбрасывать? — дочь вывешивается из чердачного окна, как кукушка из часов.

— Оставляй, но тащи в свою комнату, — и мне: — Коленька едет?

— Выехал, — отвечаю я, — но он на электричке, не на машине. Нужно будет подобрать его на станции. И он прибудет не один.

— Интригующе, — выдыхает мама. — Коленька в своём репертуаре.

— А с кем, а с кем? — кукует в окне кукушечка.

— Кабы знать…

Коленька — друг семьи, но он не совсем наш, он — приглашённая звезда. Его пара для всех нас загадка. Кого может привезти к вам на дачу человек, способный и починить насос, и выровнять пол, и рассекать в кружевной фате по огороду? Кабы знать.

Коля как чувствует, написал: «На вокзале, стартую». Доктор едет-едет сквозь снежную равнину. Я набрасываю на голову фату — или это мантилья? — принимаю за пазуху урчащего котоисуса — и ждём-с. 

Грустным выдался тот год, четырнадцатый. На руках моих остались маменька, дочка-школьница, а работа-то — ой. Раз — и не стало. Фирма разорилась.

Я два месяца — впервые в жизни так долго — искала новую работу, и ничего. Да попросту никто ничего не предлагал. И когда позвонил мне этот Арам, я готова была на всё, вот совсем на всё: подкожный жирок истаял так, что проступили рёбра.

Хотя сразу, конечно, стоило призадуматься. Собеседование назначено было на семь, на девятнадцать ноль-ноль. Фирма без вывески, просто дверь с висящей над нею камерой. Даже без звонка, я потрясла за ручку — дверь открыли. Клацнуло, приоткрылось, как в детективе. Показалась красная стена, как некая развёрстая пасть, за которой — несытое чрево. В прихожей — чучела, рога на стене, рогатые головы. Как в особняке Иосифа Броз Тито. На рога предполагалось повесить плащ — сама бы я не додумалась, но так предложил Арам. Этот Арам. Маленький и крепкий, как грибок-сморчок, с такими же плотно прилегающими к голове набриолиненными кучеряшками.

Мы поднялись по лестнице в его кабинет — на лестнице ругались двое, оба в нацистской форме, яростно жестикулировали, потом вдруг стремительно заключили друг друга в объятия. Две белокурых бестии, и в чёрных хьюго-боссовских мундирах, и оба с накрашенными глазами. И всё это — в семь вечера.

— У вас театр? — спросила я, это собеседование было у меня за сегодня третье, работодатели перемешались в голове уже в некоторую кучу.

— Музыкальный клуб, — церемонно промолвил Арам.

В кабинете у него висел фотопортрет — метр на два — и не кого-нибудь, Ру Пола. Ру Пол — французская горничная, в передничке, с пипидастром. Над рабочим столом директора.

— It’s a raining man hallelujah. Этот ваш клуб — гей-клуб? — я догадалась.

Арам уселся за стол, жестом пригласил меня в кресло для посетителей.

— А вы — гомофоб? — спросил он сурово.

— Нет, что вы, я всех ненавижу одинаково.

К семи вечера, к третьему собеседованию — тоже пустому, судя по всему.

Арам улыбнулся:

— Сарказм, как мило. Знаете ЕГАИС? — он произнёс это как «эгоист».

Было, как сейчас помню, десятое июля. Это важно. Отчет по ЕГАИС сдают до двадцатого.

— Я знаю. Эгоист. Попробую угадать — у вас совсем ничего не готово?

Арам расцвёл ещё пуще. Позвал, крикнул в коридор, в приоткрытую дверь:

— Лянча!

Явился Лянча, один из тех, с лестницы, фашистов. Арам велел ему:

— Лянча, принеси алкашню.

И Лянча, сверкая хромовыми голенищами, убежал и принёс — раскрытый ноутбук с бухгалтерской программой и полиэтиленовый пакет. Я заглянула в ноутбук — так хирург глядит в раскрытую рану. Пока непонятно, но уже страшно.

— А что в пакете?

Лянча потряс пакет, пошуршал:

— Доки, чеки.

— Если меня сейчас наймут, я его надену вам на голову. Если наймут не меня, другой бухгалтер наденет его вам на голову. Разложите всё по датам, а чеки наклейте на листы — тоже по датам. И потом уж несите.

— Вы злющая, — сказал тогда Арам.

— Что вы. Добрейшая.

И он меня нанял. Просто потому, что и у него, и у меня — не было богатого выбора.

 

Лянча пошёл провожать меня до машины. Ему пришлось, зарядил дождь, и Лянча раскрыл надо мною зонт. Один из тех зонтов, что в клубе стоят в вазе для посетителей.

Мы шлёпали по лужам, из-под хромовых сапог летело на мои белые брюки. Я далеко припарковалась, всё-таки центр. Мест нет. Из арочки мы прошли на бульвар, и люди глазели на нас, расступались. Как перед Моисеем — воды Красного моря.

— Не боитесь получить в грызло? — спросила я Лянчу, нежно держа его руку с зонтом — за локоток. — От неравнодушных соотечественников?

— Я быстро бегаю. А вы правда злющая.

— Добрейшая.

У него зелёные глаза — и обведены были зелёными же тенями. Чистый изумруд. И было ещё на лице, это, как его, скульптурирование? Тёмные тени под скулами и по бокам у носа, как у Ким Кардашьян.

— Можете говорить мне «ты», — разрешил мне прекрасный юноша.

— Вот ещё. Не терплю амикошонства.

 

Сам клуб я увидела только дней через пять. До этого просто не было времени, я сидела в каморке бухгалтера и изучала доставшиеся мне финансовые безобразия. Потом у Арама кончился ключ электронной подписи, с которым мне предстояло отправлять отчёты, и я пошла по лестнице вниз, в зал, на танцпол, Арама искать — ведь для оформления электронной подписи всё равно нужна живая рука её владельца, ну и фото его же — с раскрытым паспортом.

Я засиделась на работе до девяти вечера, клуб уже играл огнями. Плясала иллюминация, резкие и яркие вспышки способны были вызвать эпилептический припадок. Много потных молодых мужчин — так много, что позавидовал бы приёмный пункт военкомата. И музыка, от которой разом заложило уши, и только басы толкали в грудь, подгоняя сердце. Клуб похож был на аниме «ДжоДжо» — хаотичный свет, красивые люди — с глупыми лицами, в дурацкой сексуальной одежде, в изломанных позах — и как же их было много…

Я встала у служебного выхода, нелепо озираясь — куда дальше-то? А меня надо видеть, такая веретенообразная тётечка в клетчатом, и с гулей на макушке, и в очках. Неуместная здесь, как клоун на отпевании. Я пошла осторожно вдоль стен, надеясь поймать хотя бы охранника, чтобы тот привёл меня к Араму. А в стенах сделаны были ниши, застеклённые (господи, невольно вспомнились детские «секретики» в земле, когда роешь ямку, кладёшь в неё фольгу, бусины, осколочки, и потом накрываешь стёклышком, и прячешь всё это под листьями, чтобы позже листья сдвинуть — и поглядеть). И в этих нишах, под стеклом, танцевали юноши, все дивной красоты, в блёстках и в коже, и под каждой такой витриной имелся ценник. Мол, плати и забирай. «Ещё и бордель».

Лянча попался мне раньше, чем охранник. Увидел меня, подбежал, в пиджаке, облитом стразами, как звёздное небо — кажется, на синем бархате даже читались созвездия. Лянча был кем-то вроде управляющего, его дело было как раз следить, чтобы тётечки вроде меня не отравляли общей атмосферы разврата и праздника.

— Что вы хотели? — спросил он, и я прочла по губам — шум музыки крал его голос.

— Где Арам? Он мне нужен.

— Я его приведу.

— Быстро!

— Быстро.

— Спасибо.

И я ушла. Даже сбежала — мимо мальчиков в витринах, мимо нарядных развратников — те шарахались от меня, а я от них, как от чумы, наверное, это было забавно. По крайней мере, Лянча улыбался — на пороге служебного входа я оглянулась, он смотрел мне вслед.

Арама он привёл через час, я уже отчаялась ждать.

— Какие у вас в клубе живые картины, — сказала я Араму, — просто Пиппо Спано, рыцарь ордена Дракона, с фрески Андреа дель Кастаньо. Или аттитюды Эммы Гамильтон. Вы эти их ценники — по ККТ пробиваете?

— Конечно же нет, — Арам как раз в момент ответа фотографировался с паспортом в руке, и на фото вышел красный.

— Вы же видите, у нас убытки, — пояснил Лянча, который не ушёл, а стоял и слушал, в каждой бочке затычка, — жуткий год четырнадцатый, никогда такого не было. Уж не знаем, что ещё придумать. Доходы у людей упали, и выручка падает.

— Как вы сказали — живые картины? — Арам начертал на доверенностях три размашистые подписи, шириною каждая в треть листа.

— Ну да, Цветаеву читали, «Дом у Старого Пимена»? — отвечала я тогда, в мыслях уже о другом.

Арам, конечно, не читал, но вознамерился непременно прочесть. Что-то его царапнуло.

Арам тогда подписал всё, и они ушли. А я осталась работать, ещё на час, и не ведая, что вот так, походя, лишила человека покоя.

 

— Вот что вы наделали! — восклицал Лянча, отдавая мне очередные чеки — теперь-то разложенные и наклеенные по дням. За юношей в витринах чеков, и правда, не было. — Нас теперь выстраивают на сцене и заставляют замирать и стоять в дурацких позах.

— Вас — это кого?

— Мальчиков.

— Так вам и надо, — отвечала я мрачно, ЕГАИС при проверке выдавал мне по пятьдесят расхождений, — идите на завод.

— На завод нам нельзя, мы там всё испортим.

 

Арам повадился приходить ко мне в семь вечера — это было для него утро — садился на стул верхом и спрашивал, с мечтательным видом:

— А какие есть картины красивые? И чтобы ню. Вы культурная женщина, должны знать.

— Жанровые? — я отодвигала ноутбук и пыталась припомнить жанровые картины с голыми задницами, и помноголюднее. — «Фрина перед ареопагом». «Актеон и Диана» — там же ещё и охотники.

— Я посмотрю, — обещал Арам, и глаза его подёргивались плёнкой, как у куриц.

На другой день Лянча являлся ко мне и укоризненно стонал, что для него уже шьют костюм оленя. И, видит Бог, мне его ни капли не было жаль — красивый жизнерадостный негодяй, прожигатель жизни — так ему и надо.

 

А двадцатого июля случилось ужасное. Я проснулась оттого, что взорвалась голова. Не вся, челюсть справа. Это лез из десны зуб мудрости, запоздалый, на старости лет. Лез, и тут же вонзался в щёку.

— Не ходи на работу, — говорила мама, — съезди, вырви его.

— Если я не пойду, у клуба отнимут лицензии, и придётся делать новые. А там каждая лицензия по двести тысяч, и ещё неизвестно, сколько времени их, эти новые, делать. Да меня убьют и закопают в подсобке с гейскими тряпками.

 

— На вас штаны от пижамы, — сказал Арам.

— Возможно. У нас осталось пять расхождений, их нужно устранить до полуночи, или ваши лицензии превратятся в тыкву.

Зуб пульсировал, наливаясь флюсом. Штаны на мне были, конечно, не совсем от пижамы, просто домашний вариант — хотелось максимального комфорта, при такой-то боли.

— Обязательно спуститесь ко мне, скажите, что сдали — когда сдадите, — попросил Арам. — Я переживаю.

— А где вы там сидите? Я в тот раз не нашла.

— В зоне вип, — он сказал это, как само собой разумеющееся.

 

Над моим рабочим столом было окно — пыльная мансарда. Когда я усаживалась за стол — небо было цвета бледной васильковой эмали, а когда подняла от ноутбука голову — сделалось бархатно-синим. И одинокая звёздочка в нём зажглась. Одиннадцать двадцать. К щеке я поочерёдно прижимала калькулятор, степлер, чашку, ключи — всё, что было у меня хоть сколько холодное. Зуб рос и рос, и кажется, дорос уже до мозга.

Но я это сделала. Я сдала Араму его драный всеми чертями ЕГАИС.

 

Я спустилась в клуб, в этот зал для бала сатаны, теперь прижимая к щеке уже чайную ложечку.

В зале, на сцене, творился немыслимый разврат. Сейчас, случись такое, клуб бы тут же закрыли к псам. Дурак Арам выбрал для представления «Сотворение Адама». На подушках на сцене валялся один юный фрукт, а другой, в наращенных локонах, в белой ночнушке, на руках у своры псевдо-ангелов, с высоты тянул к нему лапку. Лились водопадом блёстки, вздымались полотна, реяли ленты, крутились в воздухе подвесные голуби, и звучала «Кармина Бурана». Я залюбовалась, почти позабыла про зуб. Какие у них у всех были прессы, и гладкие ноги!

— Сдали? — ко мне подкрался Лянча. Нос его обведён был тёмным контуром, глаза — зелёным, пиджак сиял.

— Сдала. А вы не в костюме оленя?

— Олень был час назад, — Лянча взял меня за руку и повлёк за собой, — это уже вторая картина. А отчего вы с ложечкой?

— Зуб режется.

Лянча вознёс меня на такой, что ли, балкончик во шторах, где и возлежал Арам, в подушках, подобно одалиске. И глядел вниз на сцену — так орёл глядит со скалы, из своего гнезда.

— Мы счастливы, — сказала я ему, — пляшите.

— А почему вы с ложечкой?

— Зуб мудрости лезет. Сейчас вызову такси, и поеду в круглосуточную — рвать.

— А-а… Так мы точно счастливы?

— На ближайшие три месяца — да.

Зуб толкнулся в моей голове, как дитя во чреве — я присела на край подушечной лежанки, бросила ложку, прижала к щеке стакан с Арамовским коктейлем — со льдом.

— Блин, больно.

— Араш, я с ней поеду, — вдруг выступил Лянча, — в третьей картине меня нет.

— А мальчишек кто построит?

— Виталя же, господи. Мастер церемоний. Он третий год штаны мне держит — пусть наконец-то выступит. А тётка свалится, если её не поддержать.

— У меня вообще-то имя есть, — напомнила я мрачно.

— Виктория Олеговна она, — вспомнил и Арам. — Ладно, иди. Бухгалтер — это святое.

Когда мы спустились в зал, картина на сцене уже распалась, и ангелы упадали со сцены в протянутые руки своих покупателей. Чьи-то крылья успели пощекотать мне ухо. «Кармина Бурана» трепетала вокруг, из-за громкости почти осязаемая, и мелькали эти их крылья. И блёстки, и ленты.

— Я отойду на минутку, — крикнул мне в ухо Лянча, — в зелёный домик.

Это он так назвал туалет.

 

Я думала, Лянча будет в туалете разнюхиваться, но он там умылся. На лестницу ко мне пришёл другой человек — я и узнала-то его только по одежде. Впрочем, и прекрасный блестючий пиджак он снял и держал в руке. Открылась футболка, с принтом картины Баския. Лянча смыл с себя прежнее тонкое, презрительное, с острейшими скулами лицо. И я увидала настоящее — с носом-уточкой, со щёчками, с вялой челюстью, со следами подживших вулканический прыщей. С белыми ресницами — как крылья капустницы. Без бровей.

— Что вы наделали! — проговорила я с трудом, баюкая щёку, теперь просто в ладони.

— В круглосуточной стоматологии есть все шансы получить в лицо с моим обычным мейком, — пояснил Лянча, — там публика ещё та. Я вызвал такси, четыре минуты и будет.

— Вы знаете куда?

— Конечно. Я у них два зуба делал. С этой работой — только там и получается.

 

It seems to me it's what you're like,

The "Look but, please, don't touch me" type.

 And honestly it can't be fun

To always be the chosen one.

 

Это играло в такси, пока мы ехали.

Я запрокинула голову. Мимо в окне проплывала Москва, летняя, ночная, ещё менее реальная, чем живые картины папаши Арама, озарённая иллюминацией и моей собственной болью. Мёд витрин, молоко огней, хрустальные ажурные конструкции, подсвеченные изнутри, как аквариум, и ампир на Садовом — а-ля бульвары барона Османа. Золотой пролёт моста над бархатистой чёрной рекой.

Лянча молчал, на новое лицо его падали отсветы, золотые, и зелёные, и красные. И в калейдоскопе огней он, смутно видимый мною от боли, казался опять прекрасен.

 

— Можете говорить мне «ты», — Лянча сказал мне это в очереди в регистратуру. Вернее, напомнил. — Я думаю, теперь уже можно.

Я кивнула — говорить не осталось сил. Так и быть уж. Пускай.

Здесь, в круглосуточной стоматологии, было как в подводной лодке — длинный низкий коридор в мерцании лимонного света, банкетки вдоль стен, крашеных наполовину. И, как хозяин в доме, царило всегдашнее больничное гулкое, стерильное, мертвенное, в ароматах металла, бинтов и йода. Как «М/минк» от Байредо.

На лавках помещалась, и правда, та ещё публика. Два алкаша в ореоле перегара, и один из них — с бланшем в пол-лица. Рядом с нами пристроились два блогера, он и она, то ли в спортивном, то ли в домашнем с очень вытянутыми коленями, и в резиновых сланцах. Громогласно обсуждали свой блог, явно с расчётом, что их услышат и примутся завидовать. В ход шли заветные заклинания: «Бали», «сёрфинг по жизни», «в потоке», «в моменте». По другую сторону от нас сидела пара, муж с женой, быдловатого вида, муж боялся и трясся, жена злым шёпотом его стыдила. «Смотри, до чего довёл себя!»

Мы двое, тётя в пижамных штанах и белёсый гей в прыщах, смотрелись среди прочих пациентов вполне органично. Не лучше, не хуже.

Лянча вывернул свой чудный пиджак совсем уж подкладкой наружу, спрятав все блёстки. Спросил:

— Пойти с вами? Я могу подержать за руку.

— Не надо, не позорь меня, — простонала я, рот почти не открывался. — И можешь тоже говорить мне «ты».

Хирург вызвал меня, мгновенно сделал рентген, назвал цену:

— Расплатитесь в регистратуре.

— У меня там флюс. Зуб врос в щёку. Нужно будет его вырезать?

— Что? — врач поглядел на свет чёрный квадратик снимка. — Никакого абсцесса, ничего. Вы напридумывали себе.

Он сделал укол, и когда я пришла обратно с чеком, щека уже онемела. Хирург усадил меня в кресло, наклонился, и вырвал моего мучителя — мгновенно и с противнейшим хрустом.

— Два часа не есть, не пить, послезавтра придёте по месту жительства — пусть посмотрят, как заживает.

Я хотела было попросить зуб на память, но постеснялась.

 

Мы стояли на крыльце стоматологии, от стеклянной аквариумной двери падал на дорожку жутковатый длинный отсвет, как на картине художника Хоппера. Лянча вызвал такси себе, я себе, и мы делали ставки, чьё прибудет быстрее. Пока что побеждал он.

— Куда ты теперь, опять на работу? — спросила я.

— Борони бог. Домой, к жене и дочке.

— У тебя есть? — у меня отпала свежеискалеченная челюсть. — Ты же…

— Это просто работа.

Он врал конечно, рисовался, кокетничал. И работа была не просто работа, но — всё равно.

— Как тебя зовут? — спросила я. — По-настоящему? Лянча — это какое имя?

— От Николая. Колян, Колянчик и так далее.

Прикатилось его такси. И я помахала ему на прощание. Он оглянулся в заднее окошко, и тоже мне помахал. «Люди не то, чем кажутся» — так утверждал Дэвид Линч. Или нет, у него там были всё-таки совы.

 

Мы едем на станцию, встретить Коленьку. Уже сумерки. Мама за рулём, дочка впереди, я сзади, с котоисусом за пазухой. Над участком сегодня опять весь день летает сова — и я боюсь за котёнка. Я не в силах изменить его судьбу, но попробую отсрочить её, насколько это в моих силах.

Мы подъехали к станции, и дочка его видит:

— Вон Коленька! На веранде. И он — с дочкой.

Возле станции выстроен ресторан в русском стиле, с нелепым названием «Боржч». На открытой веранде мерцают, перемигиваясь, длинные жёлтые огоньки. Покачиваются от ветра подвесные корзины с петуниями, играет музыка, до нас, в машине, она доносится — как сквозь войлок. Коленька стоит к нам спиной, дочка дремлет у него на руках. Вернее, Коленька медленно вальсирует, под музыку, в такт укачивая ребёнка. Мама моргает фарами ему — но мы в темноте, он на свету, он пока нас не видит.

— Это его старшая дочка? — спрашивает дочка — моя.

— Нет, вторая. Старшей лет — как тебе. И есть ещё и младенец. Валерьян Николаевич.

Ого.

 

It seems to me is what you are

A rare and priceless work of art

Stay behind your velvet rope

 

Играет музыка, он танцует с ребёнком на руках. Он нас не видит. Вот он поворачивается в профиль — свет и тени лежат на его лице, как скульптурный грим. Невыразимо прекрасный. Но я знаю, что когда он с нами — он просто Коленька, без этого его всего. Без грима. Светлые ресницы, зажившие шрамы.

Люди не то, чем они кажутся. Или желают казаться. А вот совы — это просто совы, поэтому завтра котёнок останется в доме.

 

 

Елена Ермолович

Елена Ермолович — лауреат премии и постоянный автор журнала «Дружба народов», автор серии исторических романов в издательстве АСТ.

daktil_icon

daktilmailbox@gmail.com

fb_icontg_icon