Дактиль
Елена Грэг
Не прошло и пяти часов, как я закончила. Перечитала набранное, написала название. Запечатала, чтобы отправить. Вспомнила, что не могу без единой помарки, потому что не Чехов.
Сейчас расскажу тебе, как писала.
Это случилось накануне поездки в Вир. Мы хотели снять загородный дом, помнишь? Долго обсуждали, прикидывали маршруты, сверяли номера. Дом оказался холодным, с отсыревшими стенами, в проплешинах дождя. Но мы ведь этого не знали.
Кончилось лето. Нас так и не позвали в гости. Отец заболел, и мама кудахтала, как подбитая квочка, раздражая жалобами, из которых предсказуема каждая. Больные ноги. В отделение нужен целый арсенал: перчатки, маска и шапочка. Ещё халат. Сколько вздохов я услышала, пока она это перечисляла! Теперь больная голова, хотя и без этого я давно не пишу. Молча собираю рюкзак. Пара яблок, оказавшихся в холодильнике. Совсем забыла заказать фрукты. Спешно натыкала печенья разных сортов, упаковку трубочек, влажные салфетки. В магазине на первом этаже — вода. Памперсы — в аптеке напротив. Рассчитываясь с курьером, отдала всю мелочь. Теперь не хватит на талон.
Когда выливала в раковину содержимое термоса, залила столешницу. Я так и не узнаю, что ты написал на салфетке.
Решаю идти пешком: больница в получасе ходьбы по дороге на вокзал. Значит, нужен кофе. Холодная чашка на столе. Ох уж этот мне ты! Принимаешь горизонтальное положение, нога за ногу, так, чтобы на спинке дивана. В руках — телефон. Утро существует для новостей. Комментируешь вперемешку со стихами. Верно описала? Смотри теперь, как я досматриваю твои сны о прекрасных берегах и червях, слушаю про фильмы и ролики. Ещё про подкасты и писательские практики. Слишком много, чтобы промолчать не надо.
Вернём утро. Отмотаем назад. Ты лежишь на диване, пока я варю кофе и жарю. Что-то жарю.
Заметно нервничаю. Мысли врезаются в плоть — вот что я ощущаю на месте головы. Раненый кусок мяса. Кровоточит. Не знаю, как выглядит инсульт (я знаю, что правильно писать «происходит»), но подозреваю, что накануне вечером пережила что-то подобное. Нога за ногу. Твоя громоздилась на моей. Ты громоздился. Потный, липкий. Понять не могу, с чего ты всегда так потеешь. Спим будто в берлоге, где жар полыхает. Ну как спим? Колышутся занавески. Сдавило виски — не заснуть. Вспоминаю зачем-то первую съёмную, которую мы с мужем называли логовом. Оплачивать не могли — голодное студенчество (мысленно показываю тебе язык, лязгаю воспоминанием). Оплачивал отец.
Если я не расскажу о коммуналке, ты ничего не поймёшь.
Представь женщину вроде меня, мою тогдашнюю маму, на фотокарточке. Стиснем время — фотокарточка упадёт на пол. И вот уже завалена пыльными ящиками и коробками в общем коридоре, где готовился к переезду сосед, а может, несколько, в трубах клокотала отрыжка, голуби никак не хотели стать птицами мира. Балкон цеплялся за стену костлявыми пальцами. На моих оставался запах жести. Помню, как вытягивалась вперёд, насколько можно, чтобы носочки оставались на безопасном пятачке комнаты. Руки — на перилах. Спина — дугой. Двор — двор — двор. Песочница и паровоз. Никого нет. Обратно в комнату со швейной машинкой вместо тумбочки (там дозревали бананы, купленные, конечно, про запас) и пеналом-кроватью, односпаленкой, на которой спал отец. Пенал оставался, даже когда полкомнаты занял трансформер с железным каркасом и съёмными подушками. Для нас с мамой.
Со стрижкой я стала походить на женщин нашей семьи. Створка шведской стенки, как зеркало, отразит угольную бровь, выщипанную по краям, лицо, не в меру открытое из-за морщин-марионеток. Женщины нашей породы отличались крупными чертами с покатым подбородком, из-за чего лицо казалось массивным. Обязательная после тридцати — стрижка, будь то сессон или короткая химия. Бабетта зачёсывалась назад, открывая лоб. На всех фотографиях лоб оставался беззащитен. По утрам его обрамляли бигуди, которые кипятили в кастрюльке и мама, и бабушка. Могла бы и я, если бы не современные технологии. Варила бы вместе с кофе по утрам на соседней конфорке. Представляешь зрелище?
А в коммуналке кухня общая была.
Я почему ненавижу любые признаки насекомых? Усатые, рыжие. Вовсе не листья, хотя время от времени шуршат. На безвременье и рак рыба, а в коммуналке они не молчали вовсе. Раскладывали пасьянс на кафеле, раскрывали тайны. Рассказывали о жарких странах узорами на обоях — разводами с чуть заметными крапинками, напоминавшими усики-ножи. Как там было и что.
Когда мы ходили во двор, где элитное возле вокзала сменило коммуналку, я остановилась у лавочки, помнишь? Села, облокотилась, свесила тени, непропорционально длинные руки-ноги. Главное — хвост. Молчаливо оскалилась, а могла бы обнять. Никогда первая, и ты злишься. Когда мы ходили во двор, где прошло моё детство, было очень сложно без пафоса и не просиживать в баре, а сидеть и болтать ногами. И молчать в такт стуку часов-костяшек. Минутная стрелка напомнит, что прошёл час. Скоро спадёт жара. Потом стемнеет. Тогда я буду укладывать своё лето. На подушке, мокрой от пота, не будет места для слёз. Слезь с моей ноги, пожалуйста. Соскользни как-нибудь в ванну, пока я буду дышать, чтобы не задыхаться, чтобы ты не почувствовал мой инсульт.
А днём мы сходили на вокзал, взяли билеты и пошли во двор. В мой бывший двор ― посмотреть, что теперь на месте коммуналки. Но так и не поднялись на пятый этаж из-за домофона. Когда нам никто не открыл, я пошла показывать тебе место, где раньше стоял паровоз.
Слякоть и слизь. Есть что-то общее, ты заметил? Представь: запах выедает глаза; ручки, кнопочки, крючки ― всё покрыто желе на холодной до колкости стенке. Паровоз во дворе дома у вокзала, где селили железнодорожников. Детьми мы лазали по крутой лестнице на крышу. Спускаться в нутро решались немногие ― вовсе не дети и по совсем другим нуждам. Земля снаружи загажена отходами червей. То, что внутри, за слизкой стенкой, ― тошнотворно. Шлейф подобных ароматов хранил подъезд. Ты сказал бы ― прокуренное эхо, а тогда мне быстрей бы наверх, подальше от брошенного двора со ржавой громадиной, где меня никто не ждёт, ночи-шелеста, где забегают шершавые, заворкуют в кухонной подворотне.
Ты говоришь: лавандой надо травить. Наши рыжие не боялись горных цветов, зато я ненавижу теперь членистоногих.
Мой отец получил комнату на общей кухне, когда приехал в Минск после института в Киеве. Они с мамой только поженились — его отправили на военные сборы, потом на работу в полувоенную организацию дожидаться, когда выпишется из роддома жена, а потом я окрепну у бабушки. Ждать — ждать — ждать, чтобы встречать нас морозным днём, смешавшим часы. Потом везти в дом у вокзала, хлюпать по талому снегу. Весна всё не начиналась. Уехала куда-то далеко на настоящем паровозе, вместо которого остался склизкий призрак во дворе, где я так и не увижу ни одной демонстрации. Вначале не достану до балкона, чтобы высунуть свой флажок. Потом они закончатся. И демонстрации, и балконы. Мы просто разминулись в сизом подъезде с въедливым запахом, который ты не сможешь назвать прокуренным. Никто не открыл нам дверь.
Как взрослела, крепла, вставала на ноги. До этого была, конечно, коммуналка, но какими-то обрывками. Помню двор, паровоз, комнату, немного кухню и туалет, куда меня не пускали. Антисанитария. Тогда непонятная. Понятнее труха от картонок из-за постоянных переездов соседей (в начале девяностых начали строить квартиры), ржавчина на всех жестяных поверхностях — её отсутствие, невозможное ни в коммуналке, ни в школе, удивляло в новой квартире, где мы играли с пухлыми пакетами с дверными уплотнителями и пенопластом, качались на подвесных качелях в дверном проёме. Тогда уже появилась сестра. Коммунальная комната едва запомнила деревянную детскую кроватку, мою бывшую. Кому-то продали при переезде. Денег особенно не было. Помню мешковатое пальто защитного цвета, сменившее мою розовую китайскую куртку, когда уже можно было что-то купить, мамины талоны на стёклах (заклеивали всем отделом и сушили), подтянутые петли на колготках.
Отец стал выездным. Закрылись ворота у школы возле вокзала. Мы получили ключи. Недавно ехала на автобусе мимо поворота к бывшей школе. Карьер и вечное строительство. На баннерах — торговый центр. Напротив следственной администрации — самое оно. Взял справку о несудимости — сходил отметил. Шаурма, шаверма, лаваш. Магазин алкогольный. Семь пятниц на неделе. Название потеряло кавычки. Зашли шарики за ролики. Когда проезжала мимо, поняла, что карьер на месте школы — место, где ключ навсегда потерян. Коммунальный адрес выброшен в окно скомканной бумажкой или упаковкой от презерватива.
Как раз этого у них не было. Это ничего. «Папа маму лечит», — прозвучало только однажды. Он гладил ей грудь, когда я вошла. Вышла сразу понимающе.
Понимающе она молчала, когда спрашивали на работе про его отсутствие. Подозревали запой. Он тогда руководил полувоенным предприятием, тем, куда распределился после Киева. На проходной сверял по часам приход сотрудниц партийный шеф, лысый и бездетный. Среди сотрудниц — моя мама. Боялась после садика опоздать. Получу по шапке каждый раз в коридоре с подгоревшим мучным запахом, особенно уютным после дождя.
Отец руководил, когда не стало уже нескольких шефов, как и самой партийной организации. Остались планёрки, селекторные, объездные смотры и банкет на брюхе. То есть, может, и не на брюхе… Я не видела. Но именно так представляла, судя по голосам, приглушённым на кухне. Они с мамой обсуждали. После каждой командировки ждала внеочередного больничного, капельницы (тогда уже платно выводили из запоев) и бутылок в ларьке, который работал ночью. Можно, конечно, у таксистов. Но это крайний случай.
Эдуардович заведовал отделением клиники возле вокзала. Толковый реаниматолог, он занимался тем, чем занимались почти все известные мне его коллеги. Две бумажки по сто стоил выход в течение недели для тех, кто не нашёл другого выхода. Для тех, кто по сто не отделывался. Не умел.
Отец был из особых случаев, деликатных клиентов. После командировок его привозили в мало вменяемом состоянии. Так говорила мама. Мы с сестрой в комнате. Она говорила, что сразу звонить нельзя. Ждём, пока допьётся. Был риск не допить. Тогда приходилось извиняться, платить неустойку за оставленное место, задабривать.
Начиналась страстная неделя. Иногда две. Иногда месяц. Сначала запасы из стекла карих слёз — даров подчинённых, приятельских подношений. Потом в ход шли бутылки в упаковках с золотистыми вензелями, купленные по случаю. Дальше — залётные, с неказистыми этикетками и полусладкое шампанское в преддверие очередного застолья. Открытие дачного сезона и закрытие, свадьбы — проводы — крестины у друзей, с которыми чокнуться по скайпу, новогодние юбилеи у нас, местных. Разговоры за будущих зятьёв и за жизнь. Скрывались за поворотом, до лучшего времени, когда в очередной раз выйдет.
Когда заканчивались запасы, исчезала грань. Мы становились подчинёнными без посредников, из хрупкого стекла. Одна бежала в ночник или к таксистам. Другая отводила взгляд от заскорузлого халата, вздутого живота, вспотевшего тела, выпученных рачьих глаз. Третья мыла тарелки, отдирала колбасные шкурки и сырные черенки. И все ждали.
«Эдуардович, принимай клиента!» — звучало долгожданным спасением. Милостивым джином из трубки. Мама тут же выхватывала из рук со вздутыми венами, чтобы записать время. Запоминать уже не было сил. Вызвать водителя нельзя. Вызывали такси. Вызывал сам Лёху, у которого можно было пить на заднем видении. Только, пожалуйста, не кури. Мы тебя не дотащим.
Тащила обычно я. Сзади сестра с пакетом. Мама оформляла документы. Нельзя ли быстрее? Он плохо себя чувствует. Какая бы ни была команда по телефону, процедура стандартная. Паспорт, давление, первичный осмотр. Приёмный покой ходуном ходит. Забор анализов. Ну как его, такого, уговоришь? Высохшие губы, слова-обрубки. Рука с ниткой жемчуга нервно мусолит бланк. Протокол допроса, бесконечного после курения. Наконец въезжает спасительное инвалидное. Тело с грохотом усаживают. Пакет санитару. Купюра в задний карман брюк.
Поехали домой, что ли? Они уже тогда не признавали метро.
С тобой, долбанным националистом, тощим, как селёдка, то ли коллегой по журналу, то ли напарником по конференциям, они так и не познакомились. После долбанного пропитого студенчества, после замужества, безалаберного и бездетного. Выцвела плешь, как на кассете для старого полароида. Заброшена на антресоли в коробку рядом со связкой ключей и противоблошиным ошейником маминого кота. Когда сестра вышла замуж после первой экскурсии и уехала в Прагу, появился кот. Ты не знал?
Когда она позвонила после тощей селёдки, я не нашлась. Что я могла ответить? Больные колени от страха операции. Хрустят — хрустят — хрустят. Как я по лестнице подымусь? Как перед этим в аптеку за перчатками? И ты забыла. Перчатка в лицо — к барьеру. Время платить по счетам. Если бы у меня была дочь, она бы тоже уехала.
Конечно, не Чехов.
Я не сказала тебе самого главного. Пока писала, заготовила термос. Бутылка водки с небольшим. Как раз хватило. Ему, конечно, нельзя. Категорически. Долго думала, кому из вас оставить.
Ласкал ли он меня когда-нибудь?
Помню комнату. Ветер завывает, душит занавески. Мама с сестрой трёх лет — в районной поликлинике. Отец третий год закодирован. Я понимаю. А сама горю. На кровати со скрипучими пружинами нет места ни тошноткам, ни плывучим кляксам — фиолетовым кругам, ни странному одеялу, которое всю ночь копошится, грозится напасть. Он защищает меня. Изо всех сил прижимает к себе. Где-то в глубине клетчатой рубашки мне отвечает сердце, баюкает. Лена, Леночка... Крыска...
Елена Грэг — творческий псевдоним Елены Лепишевой. Литературовед, критик, педагог, занимается исследованием современной литературы и театра и писательскими практиками (проект «Рубінавы горад»). Критические статьи и художественная проза выходили в таких журналах, как «Дзеялоў», «Театрал», «Дружба народов», «Нева», «Цирк «Олимп» + TV», «На балконе», «Дегуста» др. Живёт в Минске.