Дактиль
Бахытжан Кадыров
Куралай посадили в первый ряд. Она надела белое платье, единственное своё праздничное платье, и организаторы подумали, что это придаст торжественности отчётному концерту. Куралай хотела было сопротивляться — сесть с девочками из аула там, подальше, за десятым рядом, но полная женщина с накрученными волосами и в обтягивающем пиджаке даже и спрашивать не захотела: садись, и всё.
Справа посадили заслуженного аксакала, слева села та самая женщина с накрученными волосами. Куралай с сожалением и надеждой вытянула свою и без того длинную шею и обернулась к своим. Но те были заняты и не заметили Куралай.
— А ты на чём играешь? — спросил аксакал.
— Она поёт, — зачем-то соврала женщина с накрученными волосами, подзывая фотографа, чтобы он сфотографировал их для местной газеты.
Начался концерт. Выступали домбристы, скрипачки, мальчик с флейтой, несколько пианистов. Наконец, объявили кобыз. Парень, высокий и худой, вышел на сцену и поклонился, — такой худой, что, казалось, кости его могли сломаться, когда он садился.
Куралай сдвинула брови и приготовилась. Будто перед ней стая собак, а она с палкой, и попробуй её возьми голыми руками: не тут-то было, даст отпор. Парень заиграл. Куралай сжала губы и приподняла плечи, готовясь к борьбе. Звуки кобыза донеслись вначале какой-то пустотой, скрипом, откуда-то издалека, а потом произошло чудо. Звуки пошли не из кобыза, а откуда-то из сердца, и Куралай не могла понять, из чьего же сердца они идут, кажется, из её сердца. Звуки резали и ласкали, а потом снова ласкали и резали, срезали что-то поверхностное, обнажали что-то затаённое. Слеза сама упала на платье, неестественно большая и неестественно мокрая. Куралай наклонилась вперёд и наконец увидела. Увидела лицо кобызиста: он тоже плакал. Куралай сжала свою ладонь, потому что та дрожала то ли в такт кобызу, то ли просто так. Она посмотрела на ладонь и поняла, что ничего нет вокруг. Нет никого. Только пустота. И этот звук. И парень.
Когда мелодия замолкла, возникла пауза. Секунду или даже пять секунд. Все словно пытались вырваться из этого плена, этого волшебства, этой красоты. Пытались и не хотели этого делать, но ничего не поделаешь. Нужно вставать, аплодировать, выкрикивать что-то, снова аплодировать, нести цветы, забирать вещи с гардероба, садиться в автобус и возвращаться в аул, переговариваясь между собой, а по большей части сохраняя молчание — то самое молчание, которое было естественным продолжением возникшей паузы.
Возвратившись в аул, Куралай ещё долго не выходила из автобуса. Она сидела в своём белом платье и смотрела в пыльное окно, будто автобус поедет дальше: снова проедет эти поля, усыпанные цветом неба и осени, эти заброшенные загоны для скота со сломанными воротами и улыбающимися мальчиками на гордых конях, эти бескрайние степи, которые и не степи вовсе, но оттого они не перестают быть бескрайними, необъятными, захватывающими дух.
Но нужно было вставать: водитель уже выкурил сигарету и попинал шины, переговорив накоротке с другим водителем другого автобуса, который также возил детей на отчётный концерт в райцентр. Их разговор касался поэзии Мукагали Макатаева, и оба были удовлетворены, что смогли вставить в разговор несколько строк, уместных и своевременных, великого поэта.
— Снова на концерт? — спросил водитель, обнаружив Куралай.
— А можно? — совершенно серьёзно спросила та.
Водитель запел какую-то народную песню, заполняя бумаги прямо на водительском кресле, и у Куралай забилось сердце — хотя куда уже было сильнее биться?
— Это про любовь? — спросила Куралай, выходя из автобуса.
— Может, и про любовь. А вообще про родину, — ответил водитель, не отвлекаясь от бумаг.
Куралай вышла из автобуса и направилась к дому, напевая мелодию незнакомой песни и придумывая слова. Про любовь.
Что-то прогремело сверху. Куралай посмотрела на серо-лиловое небо, обёрнутое в облака цвета грязных яиц, только что украденных у наседки, сдвинула брови и побежала, вспоминая слова мамы, что апашкин жилет, тёплый и плотный, всегда пригодится, особенно в позднюю осень; но он же чёрный, несовременного фасона и со старомодным орнаментом, думала тогда Куралай и ругала себя, тогдашнюю, сейчас, кутаясь в свои полные, но оттого ещё более голые руки. Белое платье, летнее и юное, покрывалось серостью, пылью и разводами.
До дома оставалось ещё минут десять пути пешком. Бегом — пять. Местами дождь стал переходить в мокрый снег. Несмотря на холод, Куралай вдруг остановилась, вспоминая что-то — внезапно появилось ощущение, что она что-то забыла, может быть, даже потеряла. Постояв немного, Куралай всплеснула руками. Ах да, песня! Я же сочиняла стихи к этой мелодии. Она перешла на шаг, ловя снежинки подолом платья, потом закружилась и засмеялась.
Подойдя к воротам, Куралай впервые заметила, что они скошены, а синяя краска, доставшаяся отцу в промышленных масштабах от его отца — директора советского цеха по ремонту тракторов, давно облупилась. Куралай стала внимательно разглядывать ворота, отшелушившуюся краску, капли дождя-снега, то отлетавшие от поверхности ворот, то задерживавшиеся на ней, и даже не заметила, что на неё смотрит отец, возвратившийся от соседей.
— Дождь. Домой, — сказал отец, выделяя каждое слово.
Куралай вздрогнула, забежала во двор и юркнула в дом. Потом, высунув голову, прокричала отцу, возившемуся с калиткой с таким сосредоточенным и окаменелым лицом, что, казалось, оно крепче стального замка:
— Можно я сама покрашу?
— Что покрасишь? — не понял отец.
— Ворота.
Следующие несколько дней Куралай провела в настроении вылупившегося птенца, мир которого вдруг — в один хруст — расширился до неузнаваемости и в котором нужно было ещё научиться ходить, петь и даже, возможно, летать.
Утром, несмотря на выходной день, она пошла в школу, чтобы проверить музыкальный класс и собственноручно убедиться в отсутствии в нём искомого музыкального инструмента. В пустом зале с эхом и запахом краски не было ничего, кроме фортепиано и двух экземпляров домбры, один из которых находился за стеклом как дар какого-то выдающегося исполнителя родной школе.
Потом Куралай стала наводить справки о кобызисте. Его воинственное имя Абылай врезалось в её память чётко и гладко, как пальцы входят в пещеры игрального асыка.
Вначале она повидалась с подругами, встретившимися, чтобы помочь одной из них приготовиться к гостям, и там вскользь поинтересовалась, не знают ли они что-нибудь об Абылае. Подруги, поочерёдно приподняв брови и понимающе переглянувшись, сообщили Куралай, что Абылай закончил школу в соседнем ауле и вроде как собирался поступать в музыкальное училище.
Затем Куралай пошла к Молдир, которая не смогла поехать на отчётный концерт, и рассказала ей всё как есть: и про Абылая, и про кобыз, и про свои чувства.
Молдир спокойно выслушала подругу и пошла в соседнюю комнату. Там она покопалась в вещах и вышла с предметом, обёрнутым в ткань. Оказалось, что это кобыз, на котором играла её апашка, которая и не апашка вовсе, а приёмная сестра родной апашки, оставшаяся в войну в их доме, но Куралай уже знала эту историю, поэтому она посмотрела на Молдир умоляющим взглядом, и та всё поняла. Они осторожно, словно археологи, обнаружившие спрятанные сокровища древнего города, отделили слипшиеся слои ткани друг от друга и расстегнули кожаный футляр. Запахло сосной и летом.
Сосна и лето.
Куралай вдруг вспомнила случай прошлым летом. Она искупалась в речке и лежала под деревом, положив руки под мокрые волосы и рассматривая безоблачное небо сквозь ресницы. Комары и солнце. И она встала тогда и, даже не зная почему, обняла берёзу. А сейчас пахло сосной. Но ничего. Тогда тоже было такое ощущение: лёгкость и вот-вот что-то произойдёт, хочется обнять кого-нибудь. Повернулась к Молдир.
— Может, тебя, Молдир? — Куралай раскрыла руки, готовясь обнять подругу.
—Ты чего? — Обняла, конечно же.
Спросили разрешения у Багилы-апа, мамы Молдир, чтобы Куралай взяла кобыз себе.
— Забирай, конечно. Шарипа-апа играла… Хорошим она была человеком, чистым и светлым. А у кого учиться будешь?
— Не знаю пока. Я только… — Куралай не договорила.
Багила-апа постояла немного, внимательно смотря на Куралай. Потом, словно поняв всё, улыбнулась и погладила её по спине. Накормила баурсаками. Они обжигали пальцы, а когда внутренность их разрывалась, вылетал пар и обжигал губы и рот. Багила-апа больше и не вспоминала про кобыз, но посоветовала не задерживаться, чтобы отец не задавал лишних вопросов.
Куралай вспомнила про своего отца. Вон он точно задаст лишние вопросы. Даже расстроилась и загрустила. Багила-апа подумала, что это из-за её слов, и стала успокаивать, что отец Молдир добрый человек, но чрезмерно любопытный.
Куралай вышла с кобызом, завёрнутым в плотную ткань, словно с ребёнком в зимнюю пургу: обняла его, защищая от ветра и невзгод, и побежала домой.
— Что там у тебя? — спросил Толеу-ага, проезжавший мимо на велосипеде.
— В субботу ждём, — сказала тётя Улжан, когда Куралай пробегала мимо неё.
— Быстро бежишь, на олимпиаду надо, — пошутил соседский мальчик.
Повезло: отца не было дома. Куралай забежала в дом. Мать с испугом посмотрела на принесённый предмет.
— Кобыз, — сказала Куралай, переводя дыхание. — Буду учиться. Красиво звучит.
— Шарипа-апа играла, — улыбнулась мама, вспоминая что-то.
Она села на стул и красиво улыбнулась, глядя куда-то вперёд. Было ощущение, что вокруг мамы вспыхнул ореол: она снова молодая, влюблённая, светлая. Словно и не было этих долгих лет и зим с суровым мужем, волнений и слёз, доверенных подушке, и только ей одной. Куралай даже подумала, что, может, и не видела никогда, чтобы мама так светло улыбалась.
— А отец что скажет?
— А ты в школе лучше играй.
Ответвление номер один.
В течении реки появилась струя: вода этой новой струи текла быстрее, была горячее и чище. Это была новая вода, вода будущего, чего-то ещё не случившегося, но уже знающего направление, рождающегося и готового смести всё на своём пути.
Настоящее и будущее в этот момент показались своей истинной стороной — одновременностью. Их смена — условность, всего лишь иллюзия в нерушимом калейдоскопе теней и красок.
Ширма времени приоткрылась, повеяло забвением и пустотой. Но человеку неведом этот язык. Поэтому Куралай приподняла плечи, даже не зная точно, что именно она хотела этим сказать. Но мать её поняла: она тоже приподняла плечи, и они помолчали.
Конец ответвления номер один.
Через месяц после поездки на музыкальный концерт на первом этаже школы, в коридоре по направлению к буфету, на бежевой-синей стене появилось объявление. Оно было напечатано на стандартном листе А-4 шрифтом Times New Roman, курсивом, и после каждого предложения стояли три восклицательных знака. Объявление гласило о музыкальном выступлении в школе пятнадцатого ноября, упоминались домбра, фортепиано и кобыз.
Куралай рассказали об объявлении на перемене, как-то вскользь, между покупкой пирожка с картошкой и обсуждением домашнего задания по математике. Вначале она не обратила на это внимания, единственное, её привлекло упоминание кобыза. Но потом, проходя мимо объявления, Куралай поняла, что это настоящий музыкальный концерт и кто-то приедет к ним в школу.
Первой мыслью было заболеть гриппом, но до пятнадцатого ноября оставалось ещё недели три, а так долго болеть вредно для здоровья.
Ответвление номер два.
Что за горизонтом?
Конец ответвления номер два.
Куралай сразу же не понравились машины, припаркованные возле дома. Она заметила их издалека и, как только заметила, перестала бежать, перейдя на шаг. Чем ближе — тем медленнее. И лица незнакомые. А вот и знакомые. Разные лица. Все весёлые отчего-то. Рассматривают так пристально.
Приехал друг отца, Биржан. Да и не друг, а так — знакомый по первой работе. Издалека приехал. Куралай вспомнила, что он приезжал уже, но один, где-то год или полтора назад. А теперь вот с такой компанией. На машинах. Кто-то даже домбру привёз. Поёт теперь во дворе. Ну и пусть поёт.
Куралай юркнула в дом. Внутри было много незнакомых женщин. Все как-то странно смотрели на Куралай.
Она залетела в свою комнату, села на стул, передвинула стул ближе к углу — подальше от всех, и стала ждать. Вот идёт кто-то. Мимо прошёл. Вот смех приближается. Вот голоса незнакомые и снова смех. А вот и мамины шаги.
— Куралай, доченька, выходи, помочь надо.
— Кто эти люди, зачем они здесь? — Тихо, чтобы гости не услышали.
— Так невежливо, доченька. Гости, значит, гости, надо накормить, принять. Скатерть достань праздничную.
— Убегу я. — Остановившись и грозно.
— Отец знает, что нужно. Переоденься. Волосы собери.
Все гости не уместились в комнате. Для детей накрыли на кухне. На почётном месте разместили Биржана. Рядом сел его сын Рыскельды. Глаза такие рысьи — хитрые и хищные.
А вот и температура поднялась. Как кстати! Мама измерила: тридцать восемь и пять. Положили в кровать. Как хорошо заболеть вовремя. Правда, спать тяжело. Уберите эту пропасть. Коричневую, марлей накрытую пропасть!
Ответвление номер три.
Полностью просчитанное прошлое: каждое мгновение, каждая мысль, каждое чувство, поведение каждой элементарной частицы предполагает и предопределённость будущего. Свобода воли при этом лишь ширма, чтобы человек ощущал свою индивидуальность.
Конец ответвления номер три.
Абылай сморщил нос и уставился в сотку. Его смущало, что домбристки шепчутся и будто посмеиваются над ним. Подбежала девочка с двумя огромными бантами разного цвета и сказала, что сейчас его выход.
Он встал, поправил лацканы пиджака, выпрямил спину. Пиджак купили в прошлом году, но Абылай сильно вырос с тех пор. Это было видно по брюкам, особенно когда он сидел. Но мама нашла носки с длинным голенищем и присмотрела новый костюм на распродаже. Так что он не беспокоился о костюме, но всё же старался не сгибать колени под углом, когда носки уже не могли скрыть очевидное.
Абылай повернулся к домбристкам: они молча смотрели на него с разинутыми ртами, словно он был каким-то вселенским чудом. Он улыбнулся, сам не зная отчего, подмигнул одной из домбристок и вышел на сцену.
Первое, что поразило Абылая, было то, что зал оказался полупустым, а сцена — с незаконченным ремонтом и чрезмерно ярким освещением. Он быстро прошёл на середину сцены под негромкие аплодисменты.
Возникла пауза. Он готовился к игре.
Абылай вспомнил своё первое прикосновение к кобызу. Ему было четыре года. К ним приехала двоюродная сестра. Она училась в музыкальной школе. Сыграла что-то на кобызе. Ей аплодировали. Кобыз она оставила на диване. Абылай подошёл к нему и взял в руки. Это потом ему рассказывала мама. Сам Абылай всего этого не помнил. Единственное, что он помнил — и это было его первое воспоминание о кобызе, — что он налил в него что-то белое, возможно, молоко. И все стали шуметь, ругаться. Он испугался и запомнил, как двоюродная сестра обняла кобыз, словно ребёнка, и заплакала. Он тоже плакал, не понимая, почему его ругают. Но, увидев двоюродную сестру, он обнял её за ногу. И вот это ощущение, что она обнимает кобыз, а он обнимает её, осталось с ним.
Абылай начал играть. Первые звуки прозвучали фальшиво, далеко, отчуждённо. Он закрыл глаза и сосредоточился. Несколько нот прозвучало лучше, он нашёл правильный подход, ритм и глубину.
И вдруг кто-то вмешался в его мозг, словно бы открыл его. Было прямо такое физическое ощущение: кто-то открыл черепную коробку, что-то там подёргал, перенастроил, вложил и снова закрыл её. Всё это продолжалось долю секунды. Абылай испуганно открыл глаза, и его рука немного дрогнула. И в этот момент он вспомнил что-то другое. Он падал в это воспоминание, проносясь мимо улиц и взглядов. Вот, он нашёл его. Его первое соприкосновение с кобызом. Он младенец, он на руках матери, он спит. Рядом сидит пожилая женщина и играет на кобызе. Она очень красивая, у неё седые волосы, убранные под шёлковый платок. Белый платок. На ней чистые кожаные сапоги, начищенные и элегантные, и огромные серебряные украшения на голове, в ушах и на шее. Её морщинистые руки водят смычок по чёрно-коричневому кобызу, и музыка не исходит из него. Музыка в воздухе. Кобыз словно открывает то, что уже есть: в этих уголках рта, в теплоте маминой груди, в наэлектризованном платке, в ряби чая и запахе хлеба за столом. А руки пожилой женщины — это просто проводник. Она показывает путь.
Абылай вспомнил это. Это было так ярко, так близко. Он словно взял смычок у играющей и продолжил игру. Теперь-то он знает, что и играть не нужно. Нужно просто раскрывать то, что есть. Показывать путь.
Ему стало так хорошо, что он заплакал. Как же раньше я этого не знал?
После выступления возникла пауза, во время которой у кого-то громко зазвонил телефон, но это не остановило волны аплодисментов, обрушившейся на Абылая с такой мощью, что за ней не стало видно самого кобызиста, затерявшегося, словно маленькое судёнышко в неспокойном море зрительского волнения и радости. На гребне волны была грусть, но её никто не заметил.
Абылай поклонился и хотел было уже убежать со сцены, как вдруг заметил девушку в белом платье, сидевшую в первом ряду. Она не встала, как все, и не аплодировала, не выкрикивала — она просто смотрела в его глаза. На мгновение их взгляды встретились. Порция информации, переданной Куралай, расшифровывалась потом Абылаем, когда он уходил со сцены, застёгивал футляр на кобызе, звонил домой, садился в автобус, смотрел в окно и, наконец, вплоть до момента, когда он уснул. А когда проснулся, он вспомнил момент передачи смычка, как он взял его в руки и показал путь. Абылай улыбнулся — это было приятное воспоминание.
***
Дома его встречали как героя. Руководитель отдела культуры лично позвонила маме Абылая и похвалила его. Сказала, что такого выступления не было «со времён Чингисхана», не уточнив, правда, причём здесь великий завоеватель и присутствовала ли она лично на всех выступлениях. Но маме всё равно было приятно.
На следующее утро Абылай ушёл далеко от дома, в сторону старой водокачки. Ему хотелось побыть наедине с мыслями. Он вспомнил, что, когда они возвращались с концерта, кто-то упомянул вскользь о девушке в белом платье, что она выступает по классу вокала. Он стал представлять, как она поёт. Пела она не очень, или он плохо это представлял. Потом вспомнил, что он поступает в музыкальное училище и ему придётся уехать на долгие четыре года. Стало холодно и неуютно. Провалить экзамены-то можно, но это плохо. И почему она слабо поёт? А может, и хорошо поёт, глупость-то какая. А поступать нужно: столько готовился. И карьера. Холодно в таком платье должно быть. И мне холодно.
Рыскельды обошёл все комнаты в доме. Всматривался в шкафы, диваны, зеркала. Особенно пристально рассматривал комнату Куралай. Она спала, жар так и не ушёл.
Отец Рыскельды долго разговаривал с Жаманбаем, отцом Куралай. Никто к ним не подходил, пока Жаманбай не обернулся, чтобы позвать жену. Та подбежала, с сожалением развела руками, сильно волнуясь и переживая. Жаманбай сжал губы, показывая недовольство. Потом с улыбкой обернулся к Биржану и тоже развёл руками, как бы говоря: ну ничего, поправится, пообщаются, вся жизнь впереди.
Биржан также обернулся, ища глазами сына. Но Рыскельды был в этот момент в сарае. Он не нашёл выключатель и светил соткой, рассматривая стены и считая поголовье скота.
Выехали ночью. Биржан спросил Рыскельды, понравилась ли ему Куралай. Рыскельды делал какие-то вычисления в уме.
— Не слышишь, что ли? — переспросил Биржан.
— Слабая, — сказал Рыскельды.
— Тебе жить. Я как знаю?
— Сундук приготовили уже. Я справился.
— Так нравится или нет? — Биржан начинал злиться.
— Молодая слишком.
— Ну вот ей семнадцать. Тебе двадцать шесть.
— Пап, ты что? Двадцать семь же.
— Ну да, я это и имел в виду. Десять лет, значит. Разница так.
— Разница так, — повторил Рыскельды.
— И что за сундук? — спросил Биржан.
— Да нравится. Нормальная. Хозяйственная. Я справился уже.
Рыскельды стоял возле входа в акимат и очищал туфли от грязи. Получалось плохо: и тряпка, и вода были непроницаемо чёрными. Рыскельды положил тряпку на место и отодвинул ведёрко. Застегнул кожаную куртку, потом расстегнул её. Закурил. Облокотившись о низенький забор, стал всматриваться вдаль. Заметил приближающуюся машину. Это был аким. Бросил сигарету. Подошёл к ведёрку, вылил воду, зашёл внутрь здания, набрал чистую.
— Рыскельды, доброе утро, — сказал аким, выходя из машины.
— Доброе утро, Санжар Омарович. Вот, вода грязная была, заменил.
— Семья как?
Рыскельды снова застегнул куртку и внимательно посмотрел на акима. Подумал немного.
— Ездили с отцом свататься.
— О, вот это новость!
— Дороги там хорошие. Освещение есть.
— К кому сватался-то? — спросил аким, закуривая.
— Освещение есть, — продолжал Рыскельды. — К зиме готовы. Я сверился. Там замакима был, с ним всё проговорил. Поголовье растёт. С ГСМ немного профу… — он запнулся. — Промедлили. А так всё хорошо. Дома в основном основательные. Настил.
— К кому сватался-то? — аким повторил вопрос.
— К девушке одной, молодая. Успехи в школе хорошие. Прилежная. Я справился. Там учитель была. Даже двое, кажется. Или вторая это просто в школе работает. Отец на положительном счету. Мясом торгует. Скотины — шестьдесят голов. Есть куры и другие домашние птицы.
— Это петухи, что ли? — засмеялся аким.
— Цесарки, утки и гуси. Даже, говорили, индейки. Но их не видел. Зима холодная ожидается. Капитальные строения требуют ремонта. Также и ворота.
— Наблюдательный ты.
— В дальнем сарае много краски. — Рыскельды говорил монотонно, делая ударение на последнем слове. — Возможно, негодная. Условия хранения не соблюдаются.
Аким зашёл в здание. Рыскельды вызвал уборщицу и отчитал её за грязную тряпку. Когда она заменила тряпку, он снова почистил туфли и набрал отца.
— Ворота у них скошенные и краска облупилась, — сказал Рыскельды, словно продолжая незаконченный разговор.
— Не понял.
— У Биржана в доме. Забыл тебе вчера сказать.
— Ты к чему это? — спросил отец.
— Починить надо.
— Хорошо. А Куралай?
— Хорошо. Починим. Не забыть надо.
Музыканты объезжали близлежащие населённые пункты с концертом, и аул Ботай был последним в списке. Настроение у Абылая было хорошее. Он реже вспоминал девушку в белом платье, иногда она всплывала в его памяти, но скорее как чудо: мимолётное, загадочное, сказочное.
Игра на инструменте улучшалась с каждым днём. Кобыз оживал, открывая пространство для боли, скорби и грусти. Лёгкая щепотка надежды покрывала раны и тут же улетучивалась, и послевкусие лишь усиливало затронутые ноты. В манере игры Абылая появилось что-то шаманское: он знал эти извивания звука, смело брал их в руки и пальцы, умело расставляя паузы, чтобы усилить боль. Слёзы, а иногда пот капали на инструмент, зажигая и без того изнывающие сердца слушателей.
В первый раз в жизни Куралай не соглашалась с мамой. Мама настаивала на тёплом шерстяном платье и пальто. Куралай же хотела непременно надеть зелёный костюм и лёгкую куртку.
— Но он же из хлопка. Зима на носу, — говорила мама.
— Я вспотею в платье. В зале греют как… — Куралай не могла подобрать слово. — Как в морозильнике.
— Платье элегантнее, — не сдавалась мама.
— Старомодное оно.
Сошлись на зелёном костюме и пальто.
Куралай долго не решалась выйти со двора.
— Что сидишь? — спросила мама.
— Живот что-то, — соврала Куралай. Температура тела повышалась, было жарко и душно.
— Ну, полежи тогда. Оставайся.
— Ну нет. Столько одевалась. Пойду. Просто…
Медленно направилась в школу. Молдир ждала у входа.
— О, ты это надела, — Молдир показала на костюм. — Тебе идёт.
— Жарко, — встрепенулась Куралай от неожиданного комплимента.
Заняли места в актовом зале. Куралай вдруг вскочила и захотела убежать. Молдир схватила её за руку. В этот момент вышла ведущая и объявила начало концерта.
Когда партия на фортепиано закончилась и зал начал аплодировать, Куралай потихоньку встала и хотела улизнуть.
— В уборную, — соврала она.
— Я с тобой, — сказала Молдир.
— Не хочу, — снова села на стул.
Объявили кобыз. Куралай вжалась в стул и напряглась.
Вышел Абылай. Он был в элегантном костюме и приветливо улыбался публике.
— Какой высокий и худой. Прямо каланча! — засмеялась Молдир.
— Мама, — выдавила Куралай шёпотом.
Абылай сел на стул и приготовился играть. Вдруг он заметил девушку в зелёном костюме.
Ответвление номер н.
Наше сердце — это всего лишь пластилин. Его можно лепить, разделять, растягивать в трубочку. Все мы появились четырнадцать миллиардов лет назад из чего-то единого. Потом разлетелись по своим домам и даже забыли об этом. Иногда мы узнаём себя, а значит, знание первично.
Конец ответвления номер н.
После концерта Куралай и Абылай перекинулись парой слов. Он сказал своё имя. Она зачем-то переспросила, как будто не расслышала, как будто и не знала. Она сказала своё. Он спросил, поёт ли она, и она сказала, что у неё есть кобыз, но она больше любит слушать, а пела только в детском саду. Он сказал, что был бы рад приехать ещё к ним. А она сказала, что такие концерты редкость. А потом он уехал.
Погружение в акт созерцания себя со стороны в момент, когда Абылай разговаривал с Куралай:
1
Пафос обнажил кожу, засаленную эгоизмом. Пафосные слова вырывались из уст, как камни падают с утёса — шумно, быстро, предсказуемо и неминуемо; он хотел было их остановить, но как противостоять силе притяжения? Неуверенность рождала искры находчивости, но это лишь подогревало самолюбование.
2
Какая большая родинка на лице! Я не замечал её раньше, но всегда знал, что она есть: неровная, плавно огибает скулу, придаёт ещё больше жизни этим полным щекам, словно свет луны, затмение ненастоящего.
Губы… Я не знал, что они такие. Нет, я знал, я всегда это знал, но какие они! В них нет ничего красного, нет ничего изящного — они обветрены, жёстки, в них нет полноты и наполненности, но как они красивы. Словно природа показала этими губами — нет, закричала этими губами, — что прекрасное не в ожидаемом.
Брови толстые, густые, яркие. Словно брови говорят за всё. Не скрывают. Сильные. Но как же они женственны при этом.
Эти глаза. Я не мог их видеть раньше. Но я всегда знал, что они есть, что это они — лабиринты смысла. Как же я раньше не отражался в них, как я мог жить, не будучи отражённым в них? Я всю жизнь пил заменитель, и вот только сейчас — настоящую воду. Воду жизни, воду истока.
Волосы. Нет, они не могут быть такими. Я не представлял, не видел их раньше. Нет, природа обманула меня. Но, обманув, показала новые правила. Они могут быть такими. Они должны быть такими. Они не могут быть другими. Прямые и играющие, как пар над рекой, чёрные, с оттенком золота, как память об ушедшем рассвете, длинные, но никогда и нигде не заканчивающиеся — сплетение струн, плетение нежности, смятение нежности.
3
Взгляд вниз. Ступеньки скромности: первая — приличие; вторая — незнание; третья — интерес; четвёртая — ожидание; пятая — сердце стучит так сильно, что я не могу поднять глаза.
Конец погружения в акт созерцания себя со стороны в момент, когда Абылай разговаривал с Куралай.
Куралай шла домой пешком. Уже стемнело. Рядом что-то говорила Молдир. Кажется, ей понравился Абылай. Куралай смотрела на неё с чувством сожаления и доброты. Она чувствовала, будто она утонула и у неё есть последний глоток воздуха: вот он остался во рту, а потом она его вдохнёт, и больше ничего не будет. А она всё ещё здесь, под толщей воды, вдалеке от поверхности, вдалеке.
В этот раз Рыскельды приезжал один. По-хозяйски проверил имущество, пересчитал скот, перекрасил забор. Жил в их доме два дня. По долгу разговаривал с Жаманбаем. С Куралай почти не виделся, только за ужином. Не смотрел на неё даже. Дважды ходил в акимат и мечеть. Разговаривал с соседями и учителями.
Уезжая, ещё раз сосредоточенно прошёлся по дому, всё пересчитывая что-то в уме.
— Это что? — Рыскельды показал на кобыз.
— Кобыз, — ответила жена Жаманбая.
— Я вижу, что кобыз. Чей?
— Куралай принесла от подруги.
— Зачем?
— Учиться хотела. Но в школе холодно. Ему плохо в холоде. Надо в тепле.
— Пусть вернёт.
Уехал. Куралай сделала долгий выдох и покачала головой:
— Не пойду.
Отец резко повернул голову и цокнул.
Куралай схватила кобыз, обняла его и долго плакала в комнате. Куралай была готова на всё, лишь бы забрать с собой кобыз.
— Нельзя ослушиваться.
— А я без него не пойду.
— Давай я тебе потом привезу, как бы подарок — нехорошо будет иначе, — мягко и умоляющим тоном сказала мама.
— А мне мама Молдир подарила, подарила, сказала, я тоже светлый человек.
— Эти одеяла возьми.
— А он хороший?
— Привыкнешь.
— А можно мне на концерт приехать?
— Какой концерт?
Куралай пробралась в комнату к отцу. Тот сидел на полосатом кресле и смотрел новости по телевизору.
— Отец, отец.
Он строго посмотрел на Куралай и показал глазами, чтобы она садилась.
— Я не хочу.
Отец покачал головой, как бы говоря: не говори об этом.
— А почему он не разрешает кобыз взять?
Отец посмотрел в сторону двери, как бы зовя жену.
— Мне этот инструмент подарила Багила-апа, — сказала Куралай почти шёпотом. — Так вот, ему нельзя на холоде. Ну то есть кобызу нельзя простужаться. Ему надо в тепле. И вот теперь я даже покрывало для него сшила. Это важно для звучания. Я на «Ютубе» посмотрела передачу. Мне доверили большое дело. Это же Шарипа-апа играла. Шарипа-апа — это приёмная сестра родной апашки Молдир. Она осталась в войну в их доме, она ещё потом вышла замуж за аташку. Не помню точно его имя.
Отец выключил телевизор и встал. Его большой живот и широкие плечи нависли над Куралай. Она словно попала в пещеру. Здесь темно и холодно. И выхода из пещеры нет.
— Я не хочу за него, — еле слышно проговорила, почти пропела Куралай, срываясь на плач.
Отец вышел, и Куралай долго слышала рычащие упрёки, раздававшиеся в соседней комнате в адрес матери. Куралай ещё раз обняла кобыз и отнесла Молдир.
Молдир перебирала украшения, сложенные в маленький коричневый сундучок с потёртыми боками и тусклым зеркальцем. Эту серебряную брошь с жёлто-зелёным изумрудом она помнила: мама Куралай одевала её на праздники. А эти серёжки с треугольными орнаментами никогда не видела. Откуда они? Прабабушки Куралай. Говорят, была красавица и пела хорошо.
— Какая прелесть! — Молдир примерила серёжки в форме крыльев.
— А давай я сбегу? — предложила Куралай, разглядывая себя в зеркало.
— О, какой браслет! Из чего он?
— Кажется, платина.
— Почему ты раньше не показывала, сколько у тебя тут всего, богатства такие? — спросила Молдир, рассматривая старинное золотое кольцо.
— Возможно, меня Абылай украдёт, — спокойно сказала Куралай, разглаживая густые брови.
— Дура, что ли? — Молдир оторвалась от украшений и испуганно посмотрела на Куралай.
— Ну я не знаю точно. Но просто так подумалось.
— Ненормальная, — успокоилась Молдир, продолжая рассматривать украшения.
— А может, я Рыскельды полюблю.
— Куда денешься. Это наденешь? — Молдир показала на ожерелье с сердечками.
— Можно. Там ещё похожее есть. Только с зелёными. На лето назначили свадьбу. Мне восемнадцать исполнится. Июль.
— Фруктов много в июле. Это хорошо.
— Долго, правда, ещё, — выдохнула Куралай с сожалением.
— Ты, что ли, хочешь? — удивилась Молдир.
— Нет, конечно. Просто долго ждать.
Куралай смотрела в окно. За окном шёл снег. Молдир обняла подругу, и они обе заплакали. Вначале Молдир, за ней Куралай.
Потом Куралай начала смеяться. Оказывается, она вспомнила, какой Абылай неуклюжий. Молдир тоже засмеялась, правда, продолжая всхлипывать. Она вспомнила, что кто-то из одноклассников назвал Абылая богомолом. А у Рыскельды брови соединены. И что он считает постоянно? Счетовод какой-то. На следующей неделе снова хочет приехать. Вряд ли полюблю. Частый какой-то.
Рыскельды действительно приехал через неделю. Всё никак не мог успокоиться по поводу расходов на свадьбу и приданого. Первое время отец Куралай был с будущим зятем обходительным, потом — нейтральным, но уже в пятый приезд стал раздражённым и прямым.
Торговались открыто. Эпитеты становились жёстче.
После Нового года Жаманбай позвал дочь и сказал, что свадьба отменяется.
Куралай кивнула, едва сдерживая улыбку. Она повернулась и хотела побежать. Но сдержалась, прикрывая рот от счастья.
— Кобыз забери.
— Какой кобыз? — Куралай обернулась.
— Толеу-ага играет. Будет учить. Два раза в неделю будешь ходить.
Куралай не сдержалась и побежала. Потом остановилась и спросила издалека:
— А до июля успею?
— Что успеешь? — не понял отец.
— Научиться играть.
— Какого июля? Отменяется же свадьба, ты не поняла, что ли? Подойди.
— Да поняла я, поняла. Просто волнуюсь. Успею ли.
— А зачем к июлю?
— Фруктов много в июле. Хорошо же, — прозвенела Куралай и забежала в дом.
Молдир забежала в комнату к Куралай и закрыла массивную деревяную дверь. Платок на её голове развязался, спадая на рыжие волосы, и она стала похожа на казахскую борзую тазы. Худая и добрая, а глаза хищные и умные.
«Красивая какая», — подумала Куралай, смотря на подругу, и сказала вслух:
— А у меня бёдра толстые.
— Ты чего? — не поняла Молдир.
Вечером делали уроки. Госэкзамены на носу.
Приехал Сакен. Двухметровый батыр, сын одноклассника Жаманбая. Проездом в их ауле. Остался переночевать.
После ужина Молдир помогла Куралай прибраться и помыть посуду.
— Что загадочная? — спросила Куралай.
Молдир не ответила. Она домыла посуду и, молчаливее и задумчивее обычного, пошла домой. Куралай хотела проводить, но та отказалась.
Утро было одним из тех, когда в один миг соединяются все четыре сезона: зима, потому что снег; осень, потому что холодно, но ещё не так морозно, а на улице как-то по-особенному красочно; весна, потому что настроение цветения и этот ни с чем не сравнимый запах весны, зажигающий что-то под кожей; и лето: солнце и мальчики гоняют на велосипедах.
Куралай смотрела в неровную щель, близко прижавшись горящей щекой к прохладной стене сарая. Краска на шершавой поверхности, взбухшая от старости, пахла сыростью, а паутина неприятно щекотала шею, и казалось, что невесомый паук должен быть где-то рядом, может, уже в спутанных волосах или на холодной от страха спине. Но оторваться было невозможно, а пошевелиться — страшно: она могла выдать себя.
Куралай осторожно отлепила приклеившуюся руку от стены. Серые отшелушивания нарисовали на ладони космический узор, который она потом долго изучала, придавая ему тайные смыслы, расшифровывала, угадывая в нём будущее, и смеялась, думая, как же это всё глупо и весело.
Затем она поправила волосы, смахивая паутину и заодно отыскивая паука. От волнения и переполнявшего её чувства Куралай выдохнула и вдруг громко чихнула, потом ещё раз и ещё. Наконец она закрыла рот рукой, всё той же рукой с космическим узором, и выбежала вон, не беспокоясь больше о том, чтобы не быть замеченной, не волнуясь больше ни о чём. Она бежала быстро, неестественно высоко поднимая ноги; бежала, будто за ней гнался волк, но не чтобы её съесть, а чтобы поиграть в догонялки; бежала, будто её снимают в кино и нужно сделать это запоминающеся и артистично.
Во дворе Сакен боролся с одноглазым борцом — местной знаменитостью. Отец приказал Куралай идти в дом и не появляться во дворе. Но ей так хотелось посмотреть на представление.
Оба борца разделись по пояс, несмотря на снег, аккуратно уложенный по краям инсценированного ковра. Пять минут ожесточённой схватки не выявили победителя, и Сакен с одноглазым сели на землю, смеясь от усталости. Как раз в этот момент они услышали громкое чихание, доносившееся из сарая, и, переглянувшись, засмеялись сильнее. Жаманбай строго посмотрел в сторону сарая и сжал губы, но потом, встретив улыбку борцов, по-доброму и понимающе покачал головой.
Через неделю, по дороге из школы, Молдир рассказала Куралай, что к ним приезжал Сакен. Он архитектор. Ему тридцать лет. Живёт в городе. В каком — не уточнила.
— У вас стройка, что ли? — спросила Куралай резво и с интересом. — А про меня Сакен спрашивал? — застегнула пальто. — Надо будет тулуп достать: холодно вечерами уже. А ты что молчишь? А он уехал уже? А почему к вам приезжал, он же… Молдир, с тобой всё хорошо?
Абылай стоял на светофоре и даже не заметил, что уже несколько раз загорался зелёный. Он обдумывал предложение.
Семён Андреевич, грузный мужчина исполинского роста с женским голосом, присутствовал на прослушивании в местной консерватории в качестве приглашённого гостя. Выйдя после прослушиваний, он догнал Абылая и предложил ему поступать в консерваторию Римского-Корсакова в Санкт-Петербурге. Он сам работал в ней и сказал, что шансы великолепные. Слово «великолепные» Семён Андреевич сказал с таким выражением — почти пропел. Абылай стоял на перекрёстке и вспоминал этот момент, разбирая это пропетое слово на ноты.
Ему было приятно, очень приятно и радостно, но в то же время невыносимо грустно. Было ощущение, что он что-то упускает, перед ним закрывается дверь, он попадает в какую-то слабо освещённую комнату.
Мама обрадуется, думал он, и, заметив, что светофор переключился, перешёл дорогу. На противоположной стороне Абылай заметил красивую девушку, одетую совсем не по сезону. Она была в зелёном костюме без верхней одежды. Он вспомнил Куралай и остановился. Хотел побежать назад к Семёну Андреевичу и поблагодарить за доверие, но он нужен здесь, в Казахстане, у него здесь семья, родственники, да и вообще, и вообще, скоро он женится, наверное или возможно, скорее или возможно; понимаю, что талант, но и наша консерватория хорошая — котируется в мире или стране; ой, столько комплиментов, думал Абылай, — ему был приятен этот вымышленный разговор, — но мне ещё учиться и учиться. Да, что-то произошло со мной, я словно приоткрыл эту занавеску, и теперь я чувствую музыку. Знаете, музыка, как бы это вам объяснить, она не такая, она не в звуках… Это словно открытие волн, которые уже есть в мире. Ты просто их видишь. Ты знаешь, как их приоткрыть, чтобы свет солнца…
— Молодой человек, вы проход закрыли, — сказала женщина с пакетами.
— Извините, пожалуйста.
Абылай поднялся по узким лестничным проходам на четвёртый этаж. Он остановился в городе у двоюродного дяди, разведённого и молчаливого.
— Как прошло? — спросил дядя без интереса.
— Отлично, сказали можно поступить в Санкт-Петербургскую государственную консерваторию имени Римского-Корсакова, — сказал Абылай и подумал, зачем это он так официально. — Персонально пригласили. Сказали, великолепные шансы.
— Кушать будешь?
Ночью Абылай плохо спал. На улице периодически срабатывала сигнализация в машине, припаркованной во доре. Каждый раз Абылай поднимался и смотрел в окно. Потом подумал: если в течение пяти минут сработает ещё раз, то не поеду в Санкт-Петербург. Засёк время. Сигнализация сработала через двадцать минут. Абылай перевернулся на другой бок. Четыре года — это ничего страшного. Поучусь и приеду. Вот только сказать бы ей. А что сказать?
Абылай шёл по насыщенной светофорами и людьми улице, покупал билет на старый автобус, кушал жирный, но вкусный донер на остановке — он делал всё это и оглядывался, не понимая, как остальные могут так спокойно идти, быть мрачными, как вообще весь мир не остановился ещё, чтобы поднять Абылая на руки, завалить цветами и подарками, похвалить, восхититься его виртуозной игре, поздравить с поступлением в Санкт-Петербург, с блестящим выступлением, с блестящим будущим, которое ещё не наступило, но это только вопрос времени.
«Ну и что, что далеко, — думал он. — А может, и хорошо, что далеко. Самостоятельно. Покажу им там, что такое наша игра».
— Здесь до Сарытубека, сыночек? — спросила бабушка.
— До Сарытубека здесь? — спросил Абылай водителя автобуса. — Да, здесь. Заходите. Давайте помогу. Да не за что. Хорошей поездки. Бывал в тех краях. Классно у вас, — сказал Абылай и подумал: «А может, и не бывал. Хотя столько аулов объехал — наверняка бывал».
Абылай вдруг снова вспомнил о Куралай, и ему стало грустно.
— Где билеты? — спросил мужчина.
— Что «билеты»?
— Ну купить где?
— Я не знаю, — соврал Абылай.
Он думал о Куралай. Они так трогательно расстались. Он вспоминал последние моменты их встречи, как она была одета, как говорила слова, её улыбку. Вдруг он заметил — среди множества других названий — «Ботай» на проезжавшем автобусе. Это был аул, где жила Куралай.
«Как назло», — подумал Абылай.
— У тебя кобыз там? — спросил мужчина, который, видимо, смог найти кассу, где продаются билеты.
— Что?
— Кобыз там? — мужчина показал на футляр.
— Да.
— Играешь?
Абылай задумался, растерянно глядя на кобыз. Потом опустил плечи и сказал:
— Играл.
Рыскельды же с каждым приездом чувствовал себя увереннее. Ему казалось, что все вокруг восхищаются им. Стал не стесняясь отдавать приказы по дому. На холодильник повесил лист, где записывал запреты для Куралай: не стричься (без разрешения), не играть на кобызе (инструмент вернуть), дальше ещё посмотрю. Исписал сорокавосьмилистовую тетрадь, перечисляя приданое. Первый раз за время переговоров отец Куралай выматерился вслух, когда Рыскельды предложил сделать копию тетради и поставить подписи сторон. На вопрос, не нужно ли ещё пригласить нотариуса, Рыскельды серьёзно задумался и вечером, после бани, ответил, что не нужны лишние расходы.
Куралай приняла решение отца с покорностью. За неделю до этого в школе снова устраивали концерт. Куралай была уверена, что увидит Абылая, он признается ей в любви, попросит её руки, сделает предложение отцу, отец погневается, но согласится, они сыграют свадьбу весной, он заберёт её в свой аул, потом они переедут в город, Абылай будет гастролировать по всему миру, вначале они будут жить в Париже, но потом им надоест, и они переберутся в маленький городок недалеко от Лондона, где будут жить долго и счастливо, она будет носить соломенную шляпу, как в фильме, а дети — мальчик и девочка — будут воспитываться в лучших аристократических традициях, но при этом на лето будут уезжать в Ботай. Но Абылай не приехал. Куралай набралась смелости и спросила, где он. Ей ответили, что он улетел учиться в Санкт-Петербург. На вопрос, не передавал ли он ей что-нибудь, ей ответили, что в него влюблена половина домбристок, так что она не одна, и вообще, он помолвлен.
Идя домой, Куралай думал, что её беспокоило больше всего: что Абылай помолвлен, что он улетел в Санкт-Петербург, не предупредив её, или что в него влюблена половина домбристок. Нет, слёзы подсказали ей: её беспокоило, что она никогда больше не услышит его игры на кобызе.
Приехав на каникулы домой и не пробыв с мамой и дня, Абылай взял такси и помчался в Ботай. Всю дорогу он думал, что он скажет и как. Думал, что хочет сделать Куралай предложение, но в то же время ловил себя на мысли, что страшно этого боится. И где-то глубоко в душе, сам себе не признаваясь в этом открыто, надеялся, что она откажет.
Охранник в школе долго разговаривал с Абылаем, расспрашивал его обо всём, не потому что это было нужно, а просто хотелось поговорить. Наконец, он сообщил Абылаю, где живёт Куралай.
Мать возвращалась домой и заметила парня с кобызом, стучавшего в ворота. Она открыла, и на вопрос отца, тоже вышедшего открывать дверь, тихо и уверенно сказала, внимательно и спокойно посмотрев прямо в глаза Жаманбая: «Это к Куралай».
Жаманбай опешил. Она никогда так уверенно не смотрела ему в глаза. Он увидел перед собой внезапно выросшую скалу и почувствовал себя маленьким и беззащитным. Жаманбай сел на лавочку и тихо закрыл дверь за женой и парнем с кобызом, как бы стараясь не помешать, а чему именно, он не понимал.
Куралай спала. У неё была сильная температура. Мать провела Абылая в её комнату и попросила сыграть.
Погружение в игру Абылая на кобызе в момент, когда Куралай спала:
1
Каждое мгновение происходит сейчас, и всё происходит одновременно. Мы лишь улавливаем то, что предназначено нам. Это как большой поднос с маленькими разноцветными камешками. Камешки сверху — это будущее, снизу — прошлое. Поднос постоянно трясётся, и камешки перемешиваются, влияя друг на друга. Но все камешки всегда на подносе, всегда и одновременно. Мы видим лишь свет одного или двух камешков, и, если бы у нас было больше глаз, мы могли бы видеть всё это сияние всех времён. Прошлое влияет на будущее, а будущее — на прошлое. Но, если разобраться, ничто ни на что не влияет, потому что соединение всех этих сияний, всех этих цветов и оттенков, всей полноты жизни и ответвлений бытия — это белое. Простое и чистое белое.
2
Простое и чистое.
3
— Абылай, — Куралай приоткрыла глаза, — так здорово, что снова слышу твою игру. Это сон… Ты далеко, я знаю… Ты станешь великолепным… как бы это сказать… мне нужно другое слово… виртуозным музыкантом. Самым лучшим. И когда-нибудь я приду на твой концерт. Это будет в Париже. Нет, в Лондоне. Я буду в белом платье. Ты заметишь меня, и мы улыбнёмся друг другу.
Конец погружения в игру Абылая на кобызе в момент, когда Куралай спала.
Мать проводила Абылая до ворот. Жаманбай по-прежнему сидел на лавочке, он не знал, можно ли ему сказать что-нибудь. Мать попросила Абылая больше не приезжать. Абылай вышел за ворота, потом вернулся и хотел передать кобыз в руки матери. Она покачала головой:
— Куралай хочет, чтобы ты играл.
Бахытжан Кадыров — родился в Северо-Казахстанской области. Окончил Высшую школу права «Адилет». По специальности «юрист». В 2011 году поступил на семинар прозы в Открытую литературную школу Алматы. Публиковался в журналах «Проза в сети», «Книголюб» и др. По сценариям снято четыре короткометражных фильма.