Дактиль
Султан Қизлар
Мы — сообщество уйгурских художниц «Дочки султана», названные в честь песни падишаха дутара Абдуррейхима Хейита на стихи Махмута Заита. Наше имя — это дань памяти музыканту мирового уровня, который пропал несколько лет назад в Китае.
У нас четверых — разная судьба, разное прошлое и образ жизни. По причинам идеологическим, практическим и эстетическим каждая из нас взяла себе псевдоним, но об этом дальше.
Мы жили и живём в разных странах, и есть моменты во взглядах наших, что мы не можем друг другу простить, но есть то, что нас объединяет — мы родились в Казахстане, мы мусульманки. Мы — уйгурки, и это сводит нас с ума.
Почему же мы именно уйгурские художницы, несмотря на то что у нас есть категории коллективных идентичностей, что нам гораздо дороже: род, умма, Центральная Азия и постсоветский мир?
Потому что если мы не будем уйгурскими художницами, то кто будет? Разве мы многим понадобились за эти 5 лет?
___________
Мы в первую очередь художницы, поэтому это стихи не поэтесс, но художниц. Тем не менее это не просьба о снисходительности — это концептуализация того, что наши слова работают в полную свою мощь только в связке с работами.
Поэзия для нас — или способ противостоять бескрайней девальвации слов, которую Гуттенберг и Цукерберг принесли нам, или ножи партизанской культурной гражданской войны.
Посвящаю Интизор
Der Menschen Worte verstand ich nie[1]
Friedrich Hölderlin
До меня дошло, что я — мусульманка,
я — уйгурка, я из счастливой нации —
в ней даже захлебнуться можно тишиной. Даже в тюрьме,
в гуле чужих иероглифов,
можно захлебнуться немотой.
А что делать дальше,
мне непонятно. Молиться, мужа любить, платить закят постоянно?
Конечно, но что же женщине делать дальше?
Где величие моё — женское, простое? Или Брюнхильдой
быть уйгуркам не дано?
«Этот мир — тюрьма», — прочла я у поэта одного. Но и что с того —
в китайской комнате я дома. «Этот мир — тюрьма», — прочла я
у Пророка ( ﷺ) моего, но из неё вроде можно убежать. Не
поймите меня превратно, я — мусульманка.
Но сейчас я в воздухе немецкого леса, а я — степнячка.
Деревья меня окружают, смотрят мне в глаза. И в тяжёлой
неподвижной немоте. Я вижу кладбище чужое.
Мне непонятен мрамор их могил. Стена из камня, почему-то
отделяющая прах забытых, старых лиц. Листья, словно девицы,
чьи горящие сердца расплавили из воска уста,
падают мне на грудь. Их шелест сводит нас с ума.
Гроб разве не тюрьма? Разве это поединок, полный чести,
о ком сказано в ваших собственных стихах?
Прах разве не тюрьма?
Кладбище разве не тюрьма?
Почему эта новая смерть тоже — китайская тюрьма?
Посвящаю Б.
В пальмовом саду ночью они сжигают книгу
и читают в её огне.
/
Такова роль любовников — быть изображеньями книги,
нечитаемой книги,
преображаясь с каждой страницей,
Майкл Палмер
В нашу первую брачную ночь жаркой южной зимой я сказала: «История нас не простит, если мы не возьмём власти теперь».
— Только нельзя, N, влюблённым так много знать о крушеньях.
— Моя любовь тут и твоя любовь тут — отзвук того лишь, как я полюблю тебя там.
— Где же будешь ты, когда я в север раскалывающий ветра брошусь — прямо в бухту мужей, чьи осколки зимы, застрявшие в горле, дистанционно давно были взорваны?
— Аллахом дарованные тебе звуки отдай, и я превращу их в буквы, в слово и отберу.
— Поэтами Ирана разве не сказано — в книге жизни все стёрты имена?
— Ты и есть написанная мною миниатюра персидская о человеке, в бронзовой глотке Смерть мира хранившим, и да сплетётся наша вязь!
— Я — свеча, брошенная в мотылька, или пальма, что дрова для растопки костра путника, читающего Господа слова?
— Ты мой персонаж, моя реальность, моя победа, моя история и моя тлеющая зола.
— Ты моя женщина, отпечаток Истории и божьих слов на своём лице хранящая.
— Ты мой муж, пока миром не исполнится Смерть мира, пока я вгрызаюсь в твою глотку.
— Ты моя жена, и да закончится время. Я уйду туда и полюблю тебя по-настоящему.
— Ты мой сад ночи, где сжигается мною написанная книга, и где я читаю её в огне, как будто при свече, и где сказано: мы — настоящие.
let me
Resign my life for this life, my speech for that unspoken,
The awakened, lips parted, the hope, the new ships[2]
T. S. Eliot
В непрекращающемся два года подряд феврале, сидя в очередном миланском музее очередных искусств, я думала лишь о тебе, мой дорогой бывший муж, Когито-эфенди, ведь я разбила из своего разбитого сердца сад и экспортирую чернозём для своих сестёр, и тогда я наткнулась на «Юдифь и Олоферна» Джузеппе Вермильо. Мы много с вами обсуждали, Когито-эфенди, бездны, душу и смерть, а также искусство. Я как уйгурка. Вы как интеллектуал. С детства я любила концентрированное торжество Караваджо (и, по секрету, полоумный возвышенный эротизм Климта, ведь у меня тоже, как у любой истовой мусульманки, должно быть прошлое), а для вас — это слишком большая воля. Слишком много воли. Конечно, в тебе было больше воли, чем у всех, мною встреченных в Милане. Я прощала удары по лицу за удары меж бёдер. Я тогда думала, что мир — лишь неудачная постановка, недостойное завершения полотно, очередное эпигонство Караваджо, поэтому мне хотелось быть ужасной актрисой! Той самой «Великой грешницей»!
Так вот, в непрекращающемся два года подряд феврале, Господин-эфенди, поздно размышлять об арифметике сострадания, но ещё мне доступны слова: Вермильо рисует Юдифь будто бы исподтишка, будто бы случайно мы встретились с ней глазами. Будто бы ей как-то немного неловко, что она, так роскошно одетая, занимается этим. В отличии от фанатизма Караваджо, эта Юдифь изящна — не напыщенная, как у Кристофано Аллори, а изящная! Ты ещё помнишь это слово, Когито-эфенди?
Много лет развода спустя доходят слухи. Говорят, Когито-эфенди, ты мёртв. Говорят, Когито-эфенди, ты героически погиб, защищая свою новую дунганку-жену от пьяного араба с ножом. Говорят, алжирца. Говорят, он сначала не переживал, что убил китайца, ведь это убийство неверного. Когда на суде он узнал, что убил верного, то сначала заплакал, а потом смеялся. Очень долго смеялся. А ты, Когито-эфенди, неужели твоя воля вернула твою душу за минуту до выстрела?
Я была Юдифью, которой голова Олоферна досталась на блюдечке, хотя я никогда о том не просила. Правильно, ведь китайская мудрость гласит: «Стоя на берегу реки, Учитель сказал: "Всё уходит, как эти воды, всякий день и всякая ночь"». А русские добавляют: «Если долго сидеть на берегу реки, можно увидеть, как мимо проплывает труп твоего врага».
Продолжается февраль. Я буду скучать по твоим глазам цвета серого мрамора и по родинке за ухом, которую я так любила целовать, прибавляя: «Лишь я её вижу за твоими длинными чёрными волосами, лишь я — по божьему праву». Продолжается февраль, не заканчивается октябрь. Хорошо, что картины живут дольше нас.
Каждый день я уйгурка, и это никак не исправить, не говори.
Мой мальчик, разлёгшийся у рук, я целую тебя, а чувствую солому, но дело не в тебе.
Соломой набито всё моё тело, даже душа, но виртуальной, пиксельной, ненастоящей.
Не говори, не бойся, не проси, не говори — она должна была быть настоящей.
Это вс( ещё болит, и обвинение наконец-то вынесено в Гуантанамо моего сердца.
Я готова была стать растопкой для огня, чем я стану теперь?
Marble lilies
Exhale their pallor like scent[3]
Sylvia Plath
У палестинца, что сгорел заживо, были твои глаза, если верить фотографии.
Мы сидели десять лет назад посреди потогонной фабрики (или это был музей?), и ты сказал мне:
«Хочешь, я покажу только тебе? почему в Иерусалиме птицы никогда не улетают,
почему оливковое масло на Западном Берегу слаще черешни,
а вода в Газе — колы без газа (или это была шутка?)?». Я соврала,
что мне нечего тебе дать взамен: что подземные оросительные воды
на моих землях вывернуты наизнанку,
что города на груди моей страны пусты (я сказала hollow или empty?),
а музеи — без статуй,
что люди в моих краях танцуют от горя в одиночестве.
Он ответил, что если его сын не сохранит Палестину, если его дочь не сохранит Палестину,
то никто больше, даже если у меня самые красивые руки на свете (или в Палестине?).
Или тебя не было? Как бы я хотела, чтобы тебя не было.
[1] Я никогда не понимал человеческих слов (Фридрих Гёльдерлин).
[2] …вели // Бросить жизнь мою ради этой жизни, речь мою ради не высказанного ею, // За пробужденье с приоткрытым ртом, за надежду, за новые корабли (Томас Стернз Элиот).
[3] Лилии в мраморе // сочат безжизненность свою, как аромат (Сильвия Плат).
Сообщество уйгурских художниц «Дочки султана», названные в честь песни падишаха дутара Абдуррейхима Хейита на стихи Махмута Заита. Это дань памяти музыканту мирового уровня, который пропал несколько лет назад в Китае. По причинам идеологическим, практическим и эстетическим каждая взяла себе псевдоним: Юлдус Садик, Назугум Бахтиярова, Рашида Дильшад, Руқия Фархадова. Все они живут в разных странах, но все родились в Казахстане.