Степан Никоноров

252

Я надел высокую шляпу

Я надел высокую шляпу фирмы HATFIELD и вышел из своего дома. Это место ужасное и убогое: коридор, кухня, соседи старики, комната, где стоит стул, стол, лампа фирмы «АВРОРА», шкаф, а на шкафу горн с красным изгаженным вымпелом. Месяцами я спал, ибо в моей квартире невозможно совершить ничего иного. Ничего приличного там не происходит, а тот слой сора, который заполняет паркет и бумажные обои, приводит лишь к скучной судороге.

Я вышел из своей квартиры. Весна. Мокрый снег валит с неба. Конец отвратительного марта. Мои башмаки чавкают на этом снегу, а я двигаюсь прямо. Длинный оранжевый плащ прыгает на ветру. Я развожу руками, всасываю воздух, и жизнь становится проще от того, что двигаюсь. Хотя бы так — физически, функционально, абсолютно фактически. Обгоняю женщину в чёрном пуховике, оборачиваюсь, смотрю на лицо — роковое. На встречу тащится мужик с широченными плечами, смотрю на него и знаю — упадёшь, а плечи невыносимо сдуются. В общем, я хочу спросить: «Почему ты серьёзный такой, человек?» Но иду дальше, махая ногами и грызя снежные льдины, залетающие в мою пасть. Голова гудит, всё внутри колотится, будто скелет вырвется и убежит далеко, туда, где ближе лето. Болтает конкретно, но, сдавливая кожу, держу свой скелет при себе. Забегаю в троллейбус. В троллейбусе доезжаю до Пушкинской, спрыгиваю в ледяную лужу и оказываюсь снова на улице. Прохожу метров двести прямо, сворачиваю во дворы. Эти дворы очень раздирающие — старые, бледные, полупустые, одинокие, местами кирпичные, где-то железные, а внутри человеческие.

— Привет, братия! — я кричу, встав посередине раздирающего человеческого двора.

Несколько окон закрылись, один автомобиль посигналил и выехал на Пушкинскую, а снег валил на оранжевый мой прекрасный плащ. Я поднял голову и заметил глазами посередине человеческого двора на лысом дереве орущую — мяу — кошечку. Обернулся. Никого нет. Я ясно определил — придётся лезть мне. И я полез. Я быстро, прыгая с ветки на ветку, схватываясь носком за кору, обжигаясь о заледенелый корешок, тянулся до кошечки. И я долез. Высота — метра три над землёй. Жутко и страшно. Адское пламя в пупке шевелится, виски все ещё звенят, а схаркнуть слюну — таковой уже нет в моём горле. И тогда кошечка зашипела, повернулась ко мне задом, пронеслась по ветке и впрыгнула в открытую форточку одного дома внутри человеческого раздирающего двора.

Я подумал: «Ах ты зверюга. Ах ты…», а руки впились в ствол. «Но жизнь и так ничего не производит, смерть сейчас — это вряд ли. Этого не может быть», — продолжал думать я.

Но тут вижу в окне, куда вошла кошечка: стоит старый мужчина и смотрит прямо в душу. Меня дёрнуло, и я махнул ему. Он продолжил стоять. Я пальцами объясняю, мол, идите сюда, помогите слезть, прошу. Но тот смотрит через пыльное стеклянное окно, а кошечка сидит у него на шее. Стоял он так минуты две. Я начал смеяться, потому что думаю: «Это смешно. Человек в оранжевом плаще, в шляпе фирмы HATFIELD, с трясущимися челюстями висит на дереве». Тогда я подумал: «Нет, такие ситуации не происходят так, сейчас должно что-нибудь возникнуть». И я был прав. Мужик приоткрыл форточку, запрокинул голову и крикнул:

— Эй, Пушкин!

Настоящий мужицкий бас разразился внутри двора.

— Да! — ору уже я.

— Скажи мне вот что: ты веришь в рай? — кричит бас. 

— Да.

Стало интересно, почему он забыл про ад.

— Кота моего напугал, — продолжает бас.

— Да.

Хочу уже добавить: «Сжалься, старик, и помоги мне».

— А ты знаешь, что мой кот — тварь Божия? — говорит он.

 — Да, — отвечаю я.

Тут поднялся ветер. Мой оранжевый плащ распахнулся и начал дребезжать, словно тысяча злых скорпионов. Верхушка дерева заходила туда и сюда. И мне уже казалось, что я на мачте корабля, который попал в шторм у берегов злоебучей Аравии. Фирма HATFIELD сидела крепко, глаза заскрипели от порывистого потока ветра.

— Ползите, юноша, — старик распахнул окно.

Я короткими движениями двигался по толстой ветке, обхватив её всеми своими членами. Словно полночная Багира, отдыхающая на высоте трёх метров, только болтаясь и направляясь прямо.

— А теперь прыгайте, юноша, — старик отошёл от окна.

Я прыгнул и влетел на кухню. Приземлился на живот, а моя шляпа покатилась в угол. Я встал и посмотрел на старика.

— Ты влетел наполовину, Пушкин, — прорычал хозяин квартиры.

— Как? — спросил я и обернулся к окну. На качающемся дереве болтался мой оранжевый плащ, он словно флюгер трепетал на обмороженной веточке.

«Эх, очень жаль» — это я уже думал далее.

Кухня старика была вся вычищена. Белый холодильник «Саратов», плита, маленький стол, старые жёлтые обои, зелёная люстра и дощатый советский паркет. Везде ткани, нитки, ножницы, пустые огромные катушки, маленькие сиреневые подушки, а в них иголки. Нити свисали с антресоли, размотанные лежали на полу, коробками пребывали на холодильнике «Саратов», под обеденным круглым столом и на нём тоже. Я прошёл к углу, поднял свою HATFIELD, надел и удивлённо взглянул на старого. Тот смотрел на меня.

— Вы швеинист? — спросил я.

— Кто? — нахмурился старик.

— Есть машинист, мемуарист, есть программист, пропагандист, также есть ортопедист, а у вас тут много ниток разных.

— Херовину не городи. Я не швеинист, — сказал старик.

И он продолжил:

— К смерти готовлюсь, Пушкин.

— Понимаю... — говорил я, но думал наоборот.

— Вот ты думаешь, рай — это что? Вот ты полагаешь, со своей инфекцией в голове, что облако. Чушь, Пушкин. Рай — это швейная фабрика имени эстонки Клементи, и там пахнет нафталином.

— А ад? — с любопытством произнёс я.

Старик промолчал. Он начал что-то искать в карманах, щупая себя то по жилетке, то по брюкам. А когда похлопал по заду, всунул ладонь в кармаг и достал коробок спичек «Череповец».

— Где все? — поинтересовался я, придерживая рукой краешек впечатляющей HATFIELD.

— Кто «все»? — спросил старик и громко чихнул.

— Да хоть кто-нибудь, — продолжил я.

— Нет никого. С моей фамилией нельзя рожать. Вдруг девчонка!

— Что за фамилия? — спросил я.

— Ты не думай. Я узнал от конспиролога, что не детородный, и просиял. — Старик подошёл и захлопнул окно, настала злая тишина. Меня обдал запах вековой сырости, видимо, от причёски старика.

Я гладил себя по кадыку, затем по мочкам ушей, теребил переносицу и ждал, когда что-нибудь произойдёт. Тогда старик подошёл к двери, из-за неё достал золотистый саксофон, надел на шею. В моих ушах всё ещё продолжался аравийский гул. Я внимательно смотрел и не производил никакого вида. Он вытащил из жилета пачку какой-то гадости, высыпал в коническую трубку, зажёг спичку и прикурил в глубоком чёрном отверстии. Затем начал всасывать дым и выдыхать через свой маленький рот. 

— Что за музыка? — спросил я старика.

— Не имею понятия, Пушкин. — Старик выдул из двух волосатых ноздрей голубой дым, и начались звонкие вспышки металлического гудения.

Мы стали танцевать. Танцевал я, танцевал и старик. Мы прыгали, крутились, приседали, дёргались, кричали, потом рыдали, потом снова смеялись. Он яростно тянул свой саксофон, и комнату заполоняло дымом. Кошечка сбежала в коридор, а спустя время я принялся за откровения:

— Мои соседи — старики. Домой не вернусь! — прокричал я.

— Почему, Пушкин? — интересовался старик.

— Они с капельницами ходят, а мне всегда спать хочется. Двигаться же надо. Вот когда по действительности, физически. Нельзя спать больше, нельзя! — сказал я.

Стало очень весело и хорошо, оттого понял — пора бы идти. Я спросил старика, пританцовывая:

— Есть мысли, куда мне пойти?

— Иди на вокзал, спроси там Комсомольцева, он даст билет куда-либо, прокатишься, — старик посмотрел на меня.

— Хорошо. Только плащ на ветке, меня бы одеть, — сказал я.

Тут кошечка прыгнула и столкнула несколько клубков шерсти с холодильника. Старик посмотрел на кошечку, сурово затянулся трубой и сказал:

— Возьми камзол в коридоре. — И выпустил фиолетовый дым из рта.

— Возьму, — благодарно произнёс я.

Я вышел в коридор. С прибитого гвоздя снял камзол, на вид старый, и покинул палаты всемогущего старца.

На улице так же: мокрый снег, ледяная чёрная каша и серьёзные большие горожане. Перехожу на Пушкинскую и быстрым шагом направляюсь к вокзалу. По всем правилам пересекаю переходы, двигаясь исключительно на зелёный, мысленно ругаюсь на небо — хватит валить на эту бренную землю столько жидкости, здесь и так тяжело думать.

Прохожу большую дорогу, и вот вдали уже наблюдаю вокзал, да в нос прилетает чей-то кулак. Я падаю. В рукава заползает лужа, в носу появляется гадкий сгусток, глаза искрятся.

— За что? — спрашиваю у неизвестности, приложившей мне.

Она подумала, не ответила и пошла дальше. Я встал. Вытер нос и опечалился до того, что дрогнул — может, вернуться? Но решил идти дальше. Я подошёл к вокзалу. В спину толкался народ, спешащий на перрон с огромными баулами в руках. Курили таксисты. И было очень много голубей. Я сделал два шага. Почувствовал тяжесть на собственном плече. Обернулся. Передо мной стояли двое полицейских. Один со смиренным лицом достал маленький чёрный прибор, молча поднёс его к шее. Сильный электрический заряд рванул по моему худощавому телу. Я стукнулся о гранит и забился в судороге.

— Родину уважать необходимо. Камзольчик-то не к лицу вам, — произнёс полицейский.

Сквозь зубной треск собственного рта я прошипел:

— Так старик не детородный же. О чём речь, уважаемые?

Тогда второй участник нашего разговора достал резиновую штуку и положил мне на лицо, добавив:

— Любить Родину нужно, мразь.

Я с искрами в глазах попытался ответить: «Нету Родины, идиоты, старик один живёт», но провалился в темноту.

В темноте остался лишь треск. Потом я начал оглядываться и ничего не видеть. Что-то уткнулось в ноги. Я посмотрел вниз и заметил шерстяной клубок фиолетового цвета. Он катился куда-то прямо. Вдруг запах сигарет, и я очнулся.

Лежу в углу вокзала. Камзола нет. Но HATFIELD на голове, и вот думаю — форменное чудо. Поднимаюсь на локти, и меня из ведра обдают грязной половой водой. Какая-то бабка. На моём носу свисает комок мокрой пыли. Она произносит:

— Хватит притворяться. Встал и домой пошёл!

Я ей отвечаю:

— Ты что старая, поломалась?! Я Бога почти видел. Нельзя домой мне.

Она говорит:

— Ты что несёшь? Бога нет!

Я ей говорю:

— Сначала что-то сделалось, а потом стало возможным.

Она:

— Иди домой, придурок!

Я:

— У меня одежды нет, куда я пойду?

Старуха плюнула в сторону и исчезла. Я остался сырой лежать в углу. Толпы одинаковых людей шли то вправо, то влево. Электрический голос объявлял посадки. И тут вернулась бабка, кинула мне старый ватник и сказала:

— Теперь одетый, вон!

— Мне нужен Комсомольцев, тут есть такой?

— Нет! — Бабка не стерпела и ушла прочь.

Я надел ватник, встал, поправил HATFIELD и почесал шею. «Две драмы за день — это немало!» — подумал я. Но надо бы найти Комсомольцева. Я дотронулся указательным пальцем до кончика носа, там что-то хрумкнуло, и меня прошибло на беспричинные слёзы. Было больно. Сквозь человеческие группировки я пролез до дежурного, встал перед его окошком и спросил о Комсомольцеве. Он мне ответил:

— Почему спрашиваете?

Я отвечаю:

— Мне нельзя домой, потому что там придётся спать. Соседи — старые люди, ходят и молчат. А на шкафу — горн с красным вымпелом, не работает. Стоит так, чтобы пустой стена не казалось. Билет бы мне, дорогой дежурный.

Дежурный кивнул, постучал по клавишам клавиатуры и высунул мне билет:

— Понимаю, дорогой. Едьте.

— Благодарю, — я поклонился милому дежурному и ушёл вправо.

Вышел на перрон, и тут погода напомнила о себе. Сырой снег ударил в лицо, а щёки закололись от холода. «Старик мне ничего не рассказал про ад, — думаю я, — но, скорее всего, там вовсе не пекло, а вот такой климатический угар».

Я высморкался кровавой слизью, осмотрелся, увидел надпись «Путь №6» и поезд. Шагнул к нему. Зашёл в открытую дверь, потом в вагон, наполовину заполненный людьми. Прохожу мимо инвалида в костюме и спрашиваю:

— Вас жизнь пришибла?

Он отвечает:

— Да.

Я иду дальше. По правую руку — мужик в чёрном пуховом джемпере, спрашиваю:

— Вас жизнь пришибла?

Он отвечает:

— Да.

Иду дальше. Вижу полную тётку, думаю, что она точно несчастлива. Подхожу и спрашиваю:

— Вас жизнь пришибла?

Она отвечает:

— Да.

Мне так жалко её стало, и я произнёс:

— Как же некрасиво выглядят страдания.

Услышав это, она заплакала. Я испугался, ворвался в следующий вагон и сел на свободную секцию.

Поезд тронулся. Начали усаживаться последние попутчики. Я отвлёкся на запотевшее окно, попытавшись рассмотреть свой отпечаток большого пальца, который я сделал секунду назад. Тут чувствую чей-то взгляд, отрываю собственный от окна и смотрю прямо. Поезд рычит, качается, медленно едет — это потому, что рельсы. Но я смотрю вперёд и вижу молодую прекрасную девушку. У неё короткие каштановые волосы, оранжевый фетровый берет, лисьи черты лица, а глаза зелёные. Эти зелёные глаза смотрят в мои серые глаза. И тут такое, знаете, сразу, когда такие зелёные глаза смотрят в ваши серые глаза, вспоминаешь, что ты представляешь из себя в этот момент, помимо своих серых глаз. Моя голова стала топкой, куда яростно кидали гранённый уголь и поддавали жару.

Я мокрый, с опухшим синим носом, в запахнутой фуфайке серого цвета, зубы мои желтоватые, но лицо приятное. На ушах, как я стал тут же чувствовать, что-то болтается, по-моему, это паутина из ведра старухи, руки обветренные, а отдушина слегка непристойная.

В глаза мы смотрели минуту. Она в мои. Я в её. Затем она произнесла:

— Вы преступник?

Чудесный у неё голос.

— Нет, — говорю ей я.

— Вы либо уголовник, либо педофил...

— Спасибо. — Не понимаю, что на это ответить, но потом произношу: — Вы проститутка?

— Нет, — говорит она.

— Я так и подумал... — говорю я.

— Так зачем же вы спросили, проститутка ли я?

Я промолчал, отвёл взгляд на стекло. Сделал ещё один отпечаток, но уже указательного пальца, и начал выделываться, будто думаю. Она смотрела на меня. Тогда я решил что-нибудь сказать:

— Знаете, ведь любой путь — это для того, чтобы найти что-то новое и вернуться домой.

— Да, я знаю, — говорит она.

Я делаю ещё один отпечаток на холодном и сыром стекле. Смотрю на этот отпечаток и продолжаю делать вид, что терзаюсь мыслью. Вдруг она произносит:

— А вы знаете, что термозазоры на рельсах, из-за которых происходит стук колёс, сделаны для того, чтобы пассажирам внушить ощущение океана?

— Я это знаю, — вру.

Мы молчим.

— Погода — дрянь, — произношу я.

— Это ад, — говорит она.

Стучали колёса… Мы ехали — два человека среди людей, а за окном был ад. Ехали в обмороженном старом вагоне, где пахло высохшей старческой экземой, а за холодным стеклом торчали несчастливые худые сооружения, помойка сгущалась вдоль рельс, на профлисте подпись «НАШЕ ИМЯ — ЗЕНИТ», а в мутном отражении ГЛУПОЕ лицо, которое при этом улыбалось, улыбается…

 Тух-тух… тух-тух… Тух-тух… тух-ту-ух-тух-х-х…

— Я Дана, — сказала она. 

Моя рука внезапно заболела.

— Удивительно, — я зевнул и от этого мучительно вздрогнул.

Степан Никоноров

Степан Никоноров — прозаик, родился в Тульской области, жил в Москве и Санкт-Петербурге. В 2021 году окончил мастерскую Ольги Славниковой в Creative Writing School. Последние два года учился в Санкт-Петербургском государственном университете на магистерской программе «Литературное творчество» под руководством Андрея Аствацатурова. Публиковался в журналах «Нева», «Формаслов», «Литеrrатура», «Пашня»; в альманахах и сборниках. Лауреат и победитель нескольких литературных премий. Работал в Государственной Третьяковской галерее и в Доме В. В. Набокова при СПбГУ.

daktil_icon

daktilmailbox@gmail.com

fb_icontg_icon