Дактиль
Сабина Тусупова
Что сказать: один день здесь всегда похож на предыдущий. Но разве так не у всех? Первый рассвет похож на тельце светлячка в бумажном пристанище. Второй напоминает отблеск свекольного сока, застывшего на хрустале. После третьего мне всегда хочется плакать. Его цвет невозможно передать. Это цвет слёз любимого человека.
Конечно, я выдумываю всё это, потому что ни светлячков, ни свеклы, ни тем более людей я никогда не встречал. Мы, добытчики, исчерпываем ресурс одной из планет. Мы никогда по-настоящему не знали — что такое быть человеком. Всё же среди нас ходит немало теорий о людях, говорить о которых запрещено.
Не то чтобы высшим было дело до того, что могут обсуждать добытчики после третьего заката. Тогда все системы отключаются, и мы погружается в приятную всепоглощающую тьму. Добытчикам нашего типа не нужен сон, как он нужен был людям, однако мы продолжаем называть систему наладки процессов именно так — сон.
Это длится недолго, но достаточно, чтобы мы, собравшись в охлаждающем отсеке, который должен хоть немного выровнять работу систем, прижались плотно и близко и начали неспешно размышлять о том, как развивается жизнь. О том, что ждёт нас после того, как мы иссушим ресурс, и что было прежде того, как все мы открыли глаза и вступили в непрерывный цикл его добычи.
Во время сегодняшнего цикла по меньшей мере семеро добытчиков вышли из строя из-за всплеска магматической активности в шахтах, близких к центру ядра. Они отключились, улыбаясь, ведь это значило, что скоро, совсем скоро под нашими ногами не останется ни одного места, из которого мы не вырвали бы руду. Вся эта планета, изрытая нами вдоль и поперёк, потухнет, а мы, её потрошители, отправимся на новый цикл.
Мы собрали тела отключившихся, нежно и аккуратно, и поместили их в капсулы. На утро они должны вернуться в строй. Пока они покоятся там, позволяя себе небольшую передышку, мы скорбим. Так бывает всегда, когда кто-то выходит из строя. Ты будто забыл что-то важное, вроде своего порядкового номера или безопасного способа держать инструменты. Было ли это одиночество или утрата — я не знаю. Знаю только, что без них перестала существовать и какая-то важная часть меня.
Мы вошли в прохладный, тёмный склеп, двигаясь исключительно по внутренним ощущениям того, где и как далеко может стоять иной из наших братьев, и примкнули к кругу. Сегодня очередь размышлять дошла до брата Вик-27. Мы пропустили его к центру плотно сжатой нашими телами массы и аккуратно настроились на его канал.
Он говорил тихо. О том, что после долгих циклов размышлений пришёл к выводу, что это место — рай. Никто не двигался, не прерывал его, хотя это утверждение поразило почти каждого. Разве может это быть раем? Думаю, он почувствовал моё бесшумное несогласие, но всё же продолжил.
Когда-то люди верили, что после смерти отправятся в место спокойствия и благоденствия. По его мнению, нет ничего дарящего большее спокойствие, чем повторение одного и того же цикла, снова и снова, без усталости и боли, без страданий, но с великой радостью от осознания, что ты не один. Все мы, добытчики, являемся частью общей системы, непрерывного цикла. Восставать и усердно трудиться бок о бок с нами — для него высшая точка наслаждения. Братья согласились. Я тоже. Действительно, если посмотреть на это с такой точки зрения, это может сойти за рай.
Вик-27 продолжил. Порывшись в себе, он уцепился за нейронную связь, которая привела его к выводу о том, что людской рай должен был быть похож на эту самую комнату, холодную для человеческого тела настолько, что даже их кровь кристаллизировалась бы, прорезая нежную людскую кожу острыми шипами, так что она покроется багровыми лотосами из плазмы. «Мы в раю, братья, мы с вами пребываем в раю», — он повторял эту мысль снова и снова, пока мы не ощутили приближение первого рассвета.
Выйдя со станции, мы сполна насладились нефритовым мерцанием светила, прежде чем спуститься в раскалённые шахты, сдирающие остатки успокаивающей прохлады, чтобы начать новый цикл до того, как третий рассвет опалит землю снаружи, пока мы сгораем заживо внутри.
Больно ли это? Наверное. Однако мы спускались к центру планеты медленно, и, подобно лягушкам, которые, не чувствуя постепенного повышения температуры, варятся заживо, мы привыкали к боли. Я ничего не знал о лягушках, но мог представить, как провожу мизинцем по их слизистым спинкам. Думаю, если бы нас кинули в самое пекло в первый день прилёта на планету, каждый из нас запросил бы пурификацию незамедлительно, чтобы забыть о боли, чтобы не знать о ней, а только постепенно, шаг за шагом, привыкать. До тех пор, пока она не станет раем.
— Ты мне не поверил, — тихо сказал Вик-27.
Я обернулся. Спуск до моей шахты был долгим, и мы могли позволить себе небольшой разговор.
— Мой брат, надеюсь я не обидел тебя своими сомнениями. В конце концов, ты убедил меня, — ответил я и продолжил: — Разве ты работаешь на нижних уровнях?
— Моя работа закончена. Ты ведь не будешь против, если остаток цикла на этой планете я буду помогать тебе?
Я был рад слышать это. Не потому, что так мой труд окончится быстрее — это совершенно не важно, ведь я чувствую взмах тысячи рук моих братьев так же, как свой собственный. Даже если бы я остался среди приносящей облегчение прохлады склепа, я ощущал тяжёлые свисты разрывающихся нервов, ожоги внутренних покровов. Покалывание от привычных, пусть и не нужных нам, вздохов. Я был рад компании Вика-27, потому что мы могли говорить.
— Как ты думаешь, что такое смерть? Ты что-нибудь помнишь о смерти? —тихо спросил Вик-27.
— Думаю, это так же неприятно, как и противоестественно, — ответил я.
— Но ты ничего не помнишь о смерти? — продолжил он, будто не слыша моих слов.
— Как я могу помнить то, чего никогда со мной не происходило?
Какое-то время Вик-27 молчал. А потом заговорил снова. Я чувствовал, что он оборвал связь с братьями, оставляя нас наедине. Мне совсем это не понравилось, потому что остаться с ним один на один было страшно. И ново.
— Я помню, как я умер. Помню, как вылетел из тела, как луч, и устремился в пропасть космоса. Она уменьшалась. Галактики стали похожими на хлопья снега, пока и они не уменьшились, превратившись сначала в горячее звёздное рагу, а потом в суп. Думаешь, я сошёл с ума?
Вику-27 было неловко говорить об этом, и я тут же взял его за руки, боясь, что наши пальцы могу сплавиться друг с другом от невыносимой жары, пролетавшей мимо нас магмы.
— Почему ты никогда не говорил об этом в склепе? — проговорил я так тихо, как мог, обнаруживая, что отключаюсь от коллективного сознания, подобно своему собеседнику.
— Я рассказывал много теорий о нашей жизни братьям, чтобы облегчить их страдания. Ты был единственным из нас, кому не нравилось их слушать. Ты не ищешь лёгкости?
— Я не чувствую сложности.
Дальнейший цикл мы провели в молчании. Изредка Вик-27 останавливался, проводя рукой по лбу, будто смахивал что-то с себя. Мне стало интересно, часто ли он так делает, и главное — зачем? Порывшись в памяти, я кое-как вытащил туманное знание о том, что люди когда-то потели и смахивали с лица капли солёной влаги, когда утомлялись от монотонной, тяжёлой работы. Ещё я думал о смерти. Я хотел спросить у Вика-27 кое-что ещё, но он не хотел больше говорить, я чувствовал это. Он жалел о том, что поделился своими мыслями со мной.
Смерть. Что это такое, «смерть»? Я не мог ни понять её, ни постичь. Наверное, она похожа на пурификацию — ты просто забываешь о том, что было до неё, и не знаешь, что тебя ждёт впереди. В ней нет ни изнурительного труда, ни чувства близости — только прохлада и одиночество. Звучит неплохо, даже приятно. Думать о смерти было хорошо. В ней я принадлежал только себе, а она — мне, снаружи и внутри, всюду вокруг, только она. Без приказа кого-то выше или просьбы того, кто ниже. Хотел бы я умереть только для того, чтобы остаться наедине с самим собой? Смерть, как и одиночество, для меня невозможны. Не пугающи или противны. Я не могу умереть или разделиться с ними, другими добытчиками с этой планеты.
Мне стало грустно.
— Пойдём. Скоро наступит закат. Твоя шахта почти пуста, — смахнув пот со лба, сказал Вик-27.
— Завтра ты тоже спустишься со мной сюда?
— Если ты этого хочешь. Разве я могу отказать любимому брату.
Мне стало хорошо и спокойно. Поднимаясь к базе, мы молчали почти до самого верха, но внезапно Вик-27 снова схватил меня за руку и сказал странную фразу, о которой я раздумывал до самого конца. Он сказал:
— Когда я умру снова, я хочу стать стрекозой.
В мастерской стоял дым. Стенописец мог бы кинуть гнилым помидором в любого, кто проветрит его обитель. Вместо женщин и идолов других эпох он находил вдохновение в витиеватых клубах. Они были мимолётны, полны воздуха. Округлые вихри складывались во что угодно и тут же сбегали. Всё остальное в глазах стенописца было слишком долговечно, а у него было одно стремление — оставить в вечности только себя.
На заднем дворе мастерской росло единственное вишнёвое дерево. Остальное пространство занимали грядки с помидорами, меж которых паслись соседские курочки. Стенописец никогда не упоминал, что выстроил им второй, отдельный дом. Грубые доски курятника были украшены павлиньими перьями. Мастер не потратил на их рисование много времени, но курочкам они так понравились, что неслись они только в красочном палаццо стенописца. Курочки приходили к стенописцу ранним утром, дарили ему яйца и, вообразив себя величественными павами, возвращались в пустой и скучный соседский двор. Стенописца это устраивало — в сэндвиче с помидорами появились яйца. Соседям, однако, он ничего не говорил.
В тот день, когда соседи решили освежевать бесплодных, по их мнению, куриц, стенописец как раз получил гонорар. Вернись он на несколько мгновений раньше, он бы успел, однако по дороге домой его отвлекли мальчишки, задиравшие совсем ещё крохотного ребёнка. Они уже успели стянуть с него штаны, и бог его знает, что ещё, если бы стенописец не разогнал их, разбив при этом бутылку ракии. Он планировал выпить за ужином, в одиночестве наслаждаясь горьким, слегка подогретым анисом, но, оставшись без добычи, случайно забрёл к соседям.
Завидев поволочную походку стенописца, соседи выставили горячую курятину на топчан и принялись жадно чавкать, пуская струи жира и сукровицы по подбородкам. Он не сразу понял, что произошло, но на утро пустой курятник густо ударил стенописца по носослёзным бороздам. «Будьте вы все прокляты!» — в сердцах прошептал он, и, вернувшись в мастерскую, заперся там, выкуривая несколько сигарет за раз — хотел укрыться от живодёров за густой стеной дыма.
Через неделю внутри было не продохнуть. Клубы сплелись так плотно, что больше не могли выписывать сцены мук и страсти, а встали перед глазами стенописца белой стеной. На утро ему всё же пришлось немного приоткрыть окно. Дым сопротивлялся, не рассеивался, поэтому стенописец принялся нелепо махать руками, подражая полёту птиц. К обеду так и не расправив завесу до конца, стенописец уснул, раскинув конечности по полу.
К моменту пробуждения ласточки уже свили гнездо наполовину. Небольшое, размером с ладонь сумоиста жилище имело коридор, который углублялся в округлую воронку. Снаружи ласточки отделали его гроздьями голубой глины, склеивая её между собой выделениями своих тел, и принялись таскать внутрь вишнёвые лепестки, устилая мастерскую розовыми всполохами. Одно из невесомых соцветий опустилось под нос стенописца, и он, громко чихнув, пробудился окончательно.
Предки стенописца не отличались ни умом, ни заботой — эпоха хаоса, мягко подходившая к концу, поглотила его родителей без остатка, не поперхнувшись даже самыми крупными костями. Единственное, чему они научили своего негодного ребёнка, который вместо того чтобы избивать сверстников ветками, этими самыми ветками рисовал, была одна забытая мудрость.
«Никогда не обижай ласточек, — говорили они, — если они проклянут, выйти из положения уже не получится». Стенописец запомнил эти слова, и сейчас, наблюдая за упорной, монотонной работой новых друзей, мужчина вздохнул, перед тем как распахнуть окна и двери. Вдохновение улетучивалось, подгоняемое остроконечными крыльями влюблённых ласточек.
Они сжились. Ласточки, казалось, трудились вечно, сновали туда-сюда и днём и ночью. Хотел стенописец того или нет, он перенял их трудолюбивость. Он и сам не заметил, как, подражая ласточкам, закончил все свои заказы много раньше срока. Получив сразу несколько выплат, стенописец пошёл на базар и купил диковинных пеканов. Прилавок с ракией он обошёл стороной, заметив торговку крупными ошмётками редкой глины. Ласточки пришли в восторг от подарков. В благодарность они позволили стенописцу себя разглядеть, на мгновение опустившись внутрь его сложенных ладоней.
Перья, казавшиеся стенописцу чёрными, отливали всполохами сапфирового цвета. Ни один самый драгоценный камень не смог бы потягаться с обычным ласточкиным пером. Молочное брюшко перетекало в зоркие, почти не смыкающиеся глаза, а те — упирались в ржаной хохолок. Никогда в жизни стенописец не чувствовал в себе столько нежности.
Заказы приходили и тут же исполнялись. У стенописца даже прошёл кашель, под присмотром ласточек он сумел отхаркнуть густой комок табачной слизи. Клиенты прознали, что мастер перешёл в «синий период», и теперь спешили выстроить себе новые дома, только бы стенописец расписал их густым цветом ласточкиного пера. Соседи обзавелись новыми курами, которые теперь неслись исправно. Мальчишки продолжали насиловать младших, запугивая их палками вишнёвых деревьев. Жизнь больше не касалась стенописца, был только «синий период», спокойный, никогда не одинокий, упитанный молчаливым трудом.
Вскоре соседям это наскучило. Ещё бы, ведь они знали точно — проклятый стенописец не может достичь одновременно и мастерства, и успеха, когда они пророчили ему что-то одно. «Рисует он хорошо, но зарабатывать на этом не сможет», — говорили одни. «Нет в нём никакого таланта, но на корку хлеба заработать исхитрится», — отвечали другие. Все они оказались неправы. Стенописец расцветал, и игнорировать это было никак нельзя.
Не успел рассвет как следует прогреть землю, как в дверь стенописца постучались. Соседский мальчик, тот самый, которого он не раз спасал от надругательств, стоял на пороге с корзинкой. «Отец сказал, что таким, как я, на роду написано быть художником». Стенописец захлопнул дверь перед его носом, но, вспомнив, что ласточкам нужен ход, открыл её пошире.
Обучение шло хорошо. Ведомый болью, мальчик не стеснялся в выражениях и не боялся цвета. Всё плохое уже с ним случилось. Ласточки его отвлекали — проносясь с мхом и травами мимо стаканов, они роняли крупицы в краски, а стенописец не позволял небрежности.
Вернувшись домой сразу после заката, мальчик взобрался на топчан. Он пересказал родителям и собравшимся вокруг него соседям о быте стенописца. В мастерской не было излишеств, у него вообще не имелось ничего необычного, кроме гнезда ласточек. Люди отправили ребёнка спать. Последнее, что увидел заспанный мальчик, — это улыбки на лицах родителей. Наконец-то он смог кого-то порадовать.
Стенописец обучал мальчика заставлять предметы дышать, останавливать во времени падение лепестка вишни, видеть в нескладном сложение. «Я могу обучить этому и обезьяну, но смысл картины поймёт только человек», — поговаривал он, подкидывая кверху очередной масляный орех. Стенописец говорил что-то ещё, мальчик не совсем его понимал, поэтому со временем перестал его слушать.
Сегодня был особенный день. Мать испекла мальчику тыквенный пирог, отец крепко обнял его перед уходом, да и сам стенописец заметно волновался. Наступали холода, а это значило, что ласточки должны покинуть гнездо.
Стенописец уже давно не курил в мастерской, но привычка отлипала неохотно. Сжав тонкую сигарету между пальцев, он вышел на улицу. Тогда мальчик-подмастерье принялся действовать. Выбрав мастихин побольше, он залез на мольберт и проткнул гнездо. Жалобный писк раздался изнутри. Родители наказали мальчику не оставить от ласточкиного жилища и следа. Мастихин уверенно пронзал глину, вскоре мальчик нашёл удобную зацепку и, как следует надавив, потянул вниз.
Гнездо расплющилось о землю. Стенописец застыл в дверях. Оглядываясь назад, он заметил две, теперь казавшиеся чёрно-белыми, фигуры. Обернувшись к мальчику, стенописец склонил голову. Цвета постепенно пропадали. Первым исчез циановый. За ним он перестал различать мадженту. Блеснув яркой вспышкой, исчез и жёлтый. Весь мир теперь стал для стенописца подобен ласточкам, какими их представляли соседи. Чёрно-белые птицы — ничего больше. Сколько бы стенописец ни собирал гнездо, как бы его ни расписывал, ласточки не возвращались и не прощали.
Наступила зима. Охотники, кормившие свои семьи жирной дичью, приходили домой с пустыми руками — будто сговорившись, птицы облетали их края аккуратной дугой, а те, что всё же попадались в силки, были набиты личинками и недугами. «Нас прокляли ласточки», — повторял сошедший с ума стенописец, безразлично проходя мимо мальчишек, которые глумились над его подмастерьем.
Сабина Тусупова — писатель, драматург, сценарист. Автор фильмов «Зере», «Взаперти», «ГОК».