Нина Кочанова

558

Предсказание Золотой Луны

Посвящается  памяти Ахмета  Салимова

 

Беги, возлюбленный мой, будь подобен серне

или молодому оленю на горах бальзамических.

(Книга «Песни Песней» Соломона, глава 8)

 

По-видимому, природа скрывает в глубинах нашей души 

способности и дарования, о которых мы и сами не подозреваем;

только страсти пробуждают их к жизни...

Ларошфуко

 

***

Мы учились с Алтынай в параллельных классах и подружились в пятнадцать лет. Она была второй дочерью районного прокурора — весьма уважаемого в округе человека, особенно среди южных казахов-соплеменников. Её худенькая молчаливая мама всё время была беременна или недавно разрешилась от бремени. Просторный частный дом был полон ребятишек разного возраста. Грудничков нянчили девяти- десятилетние девочки, а с двух-трёхлетними мальчишками возились подростки. Детей держали в строгости и всем в своё время давали высшее образование. Старшей дочерью была Аида, студентка Алма-Атинского университета.

«Какое у твоей сестры редкое имя! Впервые встречаю такое среди русских и казашек. Откуда оно?» — спросила я.

«Когда родители ждали первенца, они жили в Ташкенте отец учился там на юридическом факультете университета, и они частенько ходили в оперный театр имени Алишера Навои. Опера "Аида" им так понравилась, что они решили: если родится мальчик, назовут Радамесом, если девочка — Аидой», — объяснила Алтынай.

В девятом классе у нас с Алтынай появился общий приятель Мишка Лукин, паренёк из учительской семьи. У него было симпатичное лицо, высокий рост, а главное приятный волнующий голос. Многие ровесницы тайно о нём вздыхали. Лукин попеременно был влюблён то в Алтынай, то в меня, то в кого-то ещё, то во всех одновременно. Это нас озадачивало и смущало; и чтобы у нас с Алтынай не возникло даже намёка на ревность, способную дать трещину в дружбе, мы, недолго думая, сделали его общим другом и поверенным в сердечных делах. Много времени наше трио проводило вместе. Во время летних каникул мы часто усаживались на скамейке возле нашего дома, прислонясь спиной к тёплому дувалу (высокому забору из глины), Мишка в середине, подруга и я по обе стороны от него, и он замечательно пел, аккомпанируя себе на гитаре:

 

Сиреневый туман над нами проплывает,

Над тамбуром горит полночная звезда.

Кондуктор не спешит, кондуктор понимает,

Что с девушкою я прощаюсь навсегда…


Было очень хорошо, томительно и грустно, особенно в светлые лунные вечера...

Спустя два года, будучи уже студенткой и слушая лекции по психологии, Алтынай попыталась разгадать и объяснить Мишкин феномен. Она говорила, что у нашего друга была беспредметная, диффузная влюблённость, влюблённость вообще. У него имелась воображаемая рамка, вернее, шаблон, трафарет, и этот трафарет «накладывался» то на одну девчонку, то на другую. Но за края трафарета всегда что-нибудь «вываливалось»: то несносный характер, то поверхностный ум, то кривая ножка; а требовалось полное совпадение. Время для такого совпадения тогда, в школе, ещё не пришло, и он метался...

Мы с подругой поступили в разные алмаатинские вузы она в Институт иностранных языков, я на лечебный факультет медицинского института. Алтынай до проходного не хватило одного балла, но приёмная комиссия, очарованная её произношением согласных, особенно «р», что так важно во французском языке, зачислила абитуриентку на французское отделение. Вторым языком на факультете был немецкий.

Общежития наших вузов, где мы поселились, стояли недалеко друг от друга: стоило только пересечь трамвайные пути, которые делали разворот на пересечении улицы Тараса Шевченко и проспекта Космонавтов. Это облегчало наше близкое общение и продолжение школьной дружбы.

Алтынай владела удивительно монотонной речью, совершенно лишённой эмоций и знаков препинания:

«О Аллах, говорила она безо всякого выражения, опять на зачёте по научному коммунизму схватила тройку, теперь полгода не видать мне стипендии; похоже, околею от голода, если не погружусь в зимнюю спячку. Впрочем, попытаюсь пересдать хотя бы на четвёрку».

У неё было хорошо развито образное мышление, и каждого человека, попавшего в поле её зрения, она ассоциировала с какой-нибудь планетой, деревом или животным. В её «зоопарке» водились и Толстый Ленивый Кот (однокурсник с ожирением, который на всех лекциях или спал, или ел бутерброды), и Сладкая Анаконда (девушка, жалившая с улыбкой на лице), и Глухая Ослица (студентка, которая прикидывалась оглохшей из-за воспаления среднего уха, когда у неё просили взаймы денег). Самую красивую однокурсницу, дочь министра, прошедшую многократную селекцию, она называла Полуденной Орхидеей; ассистентку с кафедры научного коммунизма, злую старую деву — Верблюжьей Колючкой; а старенького профессора, преподававшего историю и культуру Франции, эрудита и полиглота, представляла как Планету Меркурий. И она очень логично объясняла, почему это именно так, а не иначе. Собственное же имя моей подруги с казахского языка на русский переводилось как Золотая Луна. Алтынай никогда ни с кем не ссорилась, не выясняла сложных отношений, просто молча уходила от агрессивного человека или обидчика, гордо вскинув голову.

«Как ты можешь так? Дай сдачи, а то на шею сядут и ноги свесят», — требовала я.

«Зачем? У меня есть проверенная психологическая защита».

«Поделись».

«Тех, кто мне досаждает, пытается обидеть или использовать в своих целях, я мысленно сажаю на унитаз и представляю их лица. О, какой это театр!»

Иногда мы обе включались в эту игру и не могли остановиться от хохота. Но удивительно — зло и ярость на человека, причинившего неприятность или боль, улетучивались вместе со смехом. Особенно часто Алтынай усаживала на воображаемый унитаз доцента с кафедры философии, который без всякой причины невзлюбил мою прилежную подругу и занижал ей оценки на экзаменах, что мешало студентке получать повышенную стипендию. А разница между повышенной и обычной составляла энное количество рублей, на которые можно было купить три килограмма докторской колбасы или билеты в оперный театр.

Уже в начале первого семестра Алтынай сделала модную причёску — её волосы, густые и чёрные, как смоль, были срезаны до уровня плеч, а на лоб падала длинная чёлка, из-под которой светились два насмешливых тёмно-карих глаза. Причёска называлась каре. Раз в неделю она мыла голову и накручивала волосы на огромные железные бигуди, похожие на детали от трактора «Беларусь». Легкомысленных кудряшек, ненавидимых нами, не было, а единственная волна волос, похожая на большую морскую раковину, загибалась внутрь, к шейным позвонкам. Именно так она была завёрнута у главной героини кинофильма «Я ищу тебя» Франсуазы, который, водись у нас лишние деньги, мы посмотрели бы не один раз. Фильм был трагичным: Франсуаза погибала, объятая пламенем, спасая что-то важное для любимого, кажется, научную лабораторию и протоколы многолетних экспериментов с новым препаратом для лечения слабоумия. Они оба были прекрасными врачами. Пауль страдал, а мы с подругой мечтали о такой же возвышенной и преданной любви...

И эта «раковина» на шее Алтынай (и актрисы, исполнявшей в фильме роль Франсуазы), не давала мне покоя: хотелось, хоть умри, именно такую же. Причёска держалась на голове подруги всю неделю, от мытья до мытья, несмотря на дождь, туман, ветер с гор Заилийского Алатау, высокую влажность в городе и отсутствие денег на самый дешёвый зонтик.

Я любила Алтынай за её терпимость, великодушие и чувство защищённости, которое мне дарила её бесценная дружба. И слегка завидовала её яркой, незаурядной внешности, образному мышлению, приводившему меня в восторг, и даже её изысканной картавости, которой безуспешно пыталась подражать.

Когда я, до шестнадцати лет единственный ребёнок в семье, не приспособленный к тяготам жизни и мелким бытовым проблемам (мама оберегала девочку, рождённую во время войны и чудом уцелевшую), уезжала из дома, бабушка причитала: «Погибнет дитя без присмотра!», потом вытирала слёзы и просила: «Если любишь бабушку, не кури, не выскакивай, пока учишься, замуж, а главное — не отрезай свою единственную красу — косы».

Бабушку я любила и жалела. Она в сорок лет овдовела, успев родить одиннадцать детей, из которых стали взрослыми только четверо; двое из выживших сыновей вернулись с войны изувеченными, потом рано ушли из жизни. Она каждый день оплакивала своих несчастных детей — и малюток, и выросших, — молилась об их упокоении и не разрешала прикасаться к деревянному сундучку, где хранилась икона Владимирской Божьей Матери и вещи, предназначенные для собственных похорон: новое чёрное платье из штапеля, тапочки и ослепительно-белый головной платок.

«Тебе не страшно умирать?» — спросила я бабушку однажды.

«Нет, не дождусь, когда уйду отсюда, чтобы встретиться и больше никогда не разлучаться со своими погребёнными чадами».

Повседневное тёмно-синее платье бабушки в белый горошек, в котором она отправлялась на отпевания и поминки односельчан, быстро изнашивалось; тогда, скрепя сердце и горестно вздыхая, ей приходилось отворять заветный сундучок, чтобы достать и носить чёрное. Когда в доме появлялись деньги, моя мама покупала ей новое траурное платье, и оно, осенённое крестом, бережно укладывалось на место предыдущего. Так продолжалось год за годом.

Но вот мне недавно исполнилось семнадцать лет, а я уже оказалась далеко от дома, предоставленная самой себе. Меня поселили в огромном шумном общежитии, где проживали сотни студентов многих национальностей; оно ассоциировалось у меня с разноязычным Вавилоном. Я бродила по его этажам растерянная и оглушённая. К тому же мне не хватило места рядом с ровесницами, и я целый год обитала в одной комнате со студентками пятого курса санитарного факультета. Это были чужаки, активно нелюбимые студентами лечебного факультета (эта нелюбовь была взаимной и по традиции передавалась от одного выпуска к другому): практичные, уверенные в себе девицы, которые бойко, не стесняясь посторонних, обсуждали детали близкого замужества или недавнего расставания с женихом, модно одевались, посещали рестораны и давно ходили со стрижками. На их фоне я, худенькая, молчаливая, с тяжёлой косой до крестца, которая оттягивала голову назад, была желторотым птенцом, которого, того и гляди, заклюют, наступят на лапу или засмеют.

Однажды соседка по койке, с которой у меня были, казалось бы, уважительные отношения, роскошная Нинель, сказала в приказном тоне:

«Сегодня вымоешь полы в комнате и коридоре, протрёшь пыль на подоконниках и вынесешь мусор, а я, деточка, тороплюсь на свидание, до которого ты ещё не скоро дорастёшь».

«Но сегодня твоя очередь убираться, значит, послезавтра, когда по графику моё дежурство, ты заменишь меня?»

«Ещё чего! И послезавтра уберёшься, не надломишься».

И она больно дёрнула меня за косы, когда я твёрдо сказала:

«Холопок у нас давно нет! Так что свою работу выполнишь сама».

Я вдруг поняла, что мне придётся защищаться и быстро взрослеть. Моим пропуском во взрослую жизнь была стрижка.

Довольно скоро, ещё на первом курсе обучения, я забыла бабушкины наставления и, получив стипендию, бросилась в ближайшую парикмахерскую, которую облюбовало местное студенчество.

«Вам уложить волосы в высокую причёску? Говорят, сегодня у вас студенческий бал, и медички пригласили на него красавцев и умников из Политехнического института. Вы хотите кого-то из них сразить взрослой причёской?» — спросила парикмахерша.

«Нет, высокая причёска мне ни к чему. Кто обратит внимание на тощую девочку, похожую на школьницу? Отрезайте косы!»

«Бог мой! И это руно вы собираетесь состричь и превратиться в серийную лысую овцу? Таких овечек полно в вашем общежитии, и они скачут с этажа на этаж», — всплеснула руками мастер, пожилая женщина с косой в виде короны. 

«Да, собираюсь, но боюсь передумать, так что скорее снимайте шерсть!»

Раздался щелчок длинных ножниц, и на пол, шелестя, посыпалось золото волос, из которых можно было сплести шарф и этим шарфом дважды обмотать худенькую шею. Новая стрижка называлась каре.

Я вернулась в общежитие с крупными локонами и весёлой мордашкой, предвкушая, как утром удивлю своим видом однокурсников. Но радость моя была недолгой — на рассвете зарядил дождь, и я притащилась на лекцию мокрая, как осенняя курица, с прямыми прядями волос, прилипшими к несчастному лицу.

«Анюта, зачем ты себя изуродовала так?» — с сочувствием спросила студентка, рядом с которой я устроилась записывать лекцию.

Начались мои ежевечерние мучения по укладке волос. Однако, несмотря на все мои подвиги (железные бигуди всю ночь на голове, нудное накручивание волос на отвар льняного семени или недоступно дорогое пиво), ни одной волны на голове не зарождалось — волосы были прямы и сыпучи, как солома.

«Алтынай, как тебе удаётся щеголять такой роскошной гривой? — чуть не плача, спрашивала я подругу. — Ведь с такой головкой и чуть косым разрезом глаз ты затмишь не только Полуденную Орхидею, но и Шамаханскую царицу!»

«А ты потрогай», — предлагала она.

Я проводила ладонью по её шевелюре — и она пружинила! Ощущение было такое, словно под рукой скрипит хвост рабочего коня: каждый волос был упругий и толстый, как проволока, и как проволока не промокал. Мои же волосы были тонкими. Но со временем я всё же научилась справляться с беспорядком на голове: сначала непослушные пряди прихватывала резинкой и закалывала, а месяца через два отрастила волосы до угла лопаток — намного ниже, чем у подруги, а когда шла на лекцию, в кино или в гости, ничем их не скрепляла. Голове было легко и свободно. Когда же предстояли занятия по анатомии и гистологии, то есть работа с микроскопом, предметными стёклами и препаратами, я укладывала волосы в аккуратный узел и натягивала на них медицинскую шапочку. А в летнюю жару и осенью перед поездкой на целину коротко стриглась; получался ёжик, или пшеничная стерня, как говорила Алтынай; такая стрижка почти не требовала ухода. Когда я пришла в аудиторию на лекцию для своего курса (это более двухсот человек), впервые распустив волосы по спине и нарядившись в единственное красивое платье, на меня неожиданно обратили внимание ребята из параллельной группы.

«Ты что же, Колдунью копируешь? — ехидно спросил один из них, застывший возле меня в скрюченной позе (он нравился мне ещё с того периода, когда мы были абитуриентами). Именно в ту пору в кинотеатрах города с успехом шёл фильм «Колдунья» по мотивам повести Куприна "Олеся". Я неопределённо мотнула головой и покраснела. — А коли так, срочно берись за дело. Как Колдунья заговори или зашепчи мне эту дикую боль: вчера в спортзале растянул широчайшую мышцу спины, и теперь не могу ни присесть, ни согнуться, будто меня насадили на железный кол». 

«А мне уйми сердечную боль: моя девчонка сбежала к сопернику; беру в подружки тебя — такие скромницы и недотроги обычно бывают верными», — улыбаясь, сказал другой.

Через год я увидела летучие волосы до угла лопаток у девочки-абитуриентки и чуть не прослезилась: она сняла моду уже с меня...

 

***

Вскоре я нарушила и вторую бабушкину заповедь. В соседней ком­нате отмечали день рождения студентки-землячки. После угощения по кругу пустили зажжённую сигарету — «трубку мира». Когда очередь дошла до меня, я затянулась лихо, от всей души, и это ощущение неотступного головокружения, более сильное, чем после кручения в обе стороны в кресле Барани во время посещения парашютного кружка, ещё долго меня не покидало. И даже сейчас, через десятки лет, как только я взгляну на табачный киоск или пепельницу, полную окурков, у меня начинает кружиться голова...

Уже с первых месяцев учёбы, когда пришлось учить анатомию не только по учебникам в общежитии или библиотеке, но и с наглядными пособиями в анатомичке, меня стали мучить кошмары. То встаёт с ледяного мраморного ложа мужчина, у которого накануне препарировали кисть, и машет мне этой кистью, подзывая к себе. То снится давно погибшая роженица с узким тазом, и её плод, свернувшийся на бёдрах матери, вползает в мой сон на четвереньках, широко открывая рот, чтобы издать свой первый несостоявшийся крик. То в учебном кабинете на кафедре физиологии отчаянно кричит лягушка, которую вскрывает однокурсник, а ей, бедняжке, не хватило, видимо, эфира, чтобы уснуть навеки. По утрам не было ни сил, ни желания вставать с койки и ехать на занятия; у меня появилось отвращение к еде и голодные обмороки. Я решила бросить институт и устроиться на завод помощницей токаря или слесаря — в то время все газеты и радио призывали молодёжь не гнаться за высшим образованием, а осваивать рабочие профессии. О своём решении я сообщила Наримону, старосте группы, который до поступления в вуз окончил медучилище и однажды при мне обронил фразу, что на первом курсе долго не мог привыкнуть к виду трупов в анатомичке, поэтому едва не оставил учебное заведение.

«Спас положение мой старший брат Арифжан, хирург: он пригласил меня присутствовать на операции, во время которой у больного случилась остановка сердца, или клиническая смерть, — рассказывал Наримон. — Это было ужаснейшее зрелище: он лежал холодный, бездыханный, синюшный, как баклажан, труп трупом, но реанимационные мероприятия вернули его к жизни. Наложив на рану последний шов и снимая перчатки, брат сказал, что хирург живёт только ради таких минут, остальное — грязь, гной, кровь — забывается. Надо помнить только о результатах операции».

«А какую операцию выполнял твой брат?» — спросила я.

«Резекцию лёгкого, поражённого опухолью, которая дала метастазы; для хирурга это высший пилотаж», — ответил Наримон.

«Наримон, а что такое реанимационные мероприятия?» — спросила я. 

«Реанимация, или оживление погибших, — это область медицины, впервые в мире разработанная профессором Неговским. Во время операций он установил, что если после внезапной смерти прошло только пять-семь минут и ещё не погиб головной мозг, наиболее уязвимый к кислородному голоданию, можно разрядом электрического тока на область грудной клетки, искусственным дыханием "рот в рот" и непрямым (через грудину) массажем сердца восстановить кровообращение, и больной выживет. Особенно эффективен прямой массаж, то есть ритмичное сжимание обнажённого сердца руками хирурга шестьдесят–семьдесят раз в минуту. Пациенту повезло — для плановой операции его грудная клетка была уже вскрыта, сердце на виду, а главное, накануне Арифжан вернулся из Ленинграда с трёхмесячных курсов по реанимации».

«Наримон, это фантастика! Невероятный случай из врачебной практики твоего брата напоминает чудо оживления Иисусом Христом Лазаря, о чём в детстве мне рассказывала бабушка. Оказывается, Лазарь после воскрешения прожил ещё тридцать лет! Наверное, Неговский, тогда ещё не профессор, а начинающий врач, может, даже студент-медик, из Библии узнал о первом оживлении человека на земле, и это вдохновило его на поиски чудес в медицине, на эксперименты над больными и животными, которые внезапно умирали. Всё это замечательно, но у меня не хватает сил входить в анатомический зал, переступая порог, я задерживаю дыхание, зажмуриваю глаза, словно ныряю в ледяную воду, и руками цепляюсь за однокурсниц, чтобы, падая в обморок, не разбиться о кафельный пол. Похоже, я ошиблась в выборе профессии».

«Нет, — сказал он твёрдо, — ты долго выбирала, кем стать, значит, пришла в медицинский вуз не случайно, а чтобы стать врачом — ты сама рассказывала мне об этом; и конкурс (десять человек на место), соревнуясь с золотыми медалистами, выдержала не случайно. Наберись, Анюта, терпения, скоро учиться станет намного интересней. Когда закончатся циклы теоретических предметов, пойдут клинические дисциплины: терапия с ведением больных, хирургия с посещением операционной и перевязочной. Сама научишься зашивать раны, ставить капельницы, останавливать кровотечение; сразу повеселеешь, на занятия не поплетёшься, а полетишь, как птица. Разве есть на свете профессия милосердней и лучше, чем профессия врача?!»

Мои мучения продолжались ещё два года, второй и третий курсы. Но Наримон оказался прав: после долгого ожидания у студентов четвёртого курса появился, наконец, допуск к больным в госпиталях и клиниках. На занятиях по терапии мы простукивали их лёгкие, прослушивали работу клапанов сердца; делали перевязки хирургическим пациентам (особенно меня впечатлила элегантная шапочка Гиппократа, которая накладывалась при ранении волосистой части головы). Нас учили закреплять шины при переломах костей, читать рентгеновские снимки, снимать и шифровать электрокардиограммы. Действительно, стало увлекательно и интересно. За каждым моим однокурсником закрепили по одному больному — на него требовалось вести учебную историю болезни, которая дублировала настоящую. В этой истории студент должен был самостоятельно поставить и обосновать диагноз и назначить лечение. Конечно, для этого не хватало знаний, и возник стимул читать много медицинской литературы. Большинство студентов на курсе стали определяться с будущей специальностью и посещать научные студенческие кружки — терапевтический, хирургический, психиатрический. Когда в стационар поступали экстренные больные, ребята, выбравшие хирургию (в нашей группе их было четверо), добровольно дежурили в приёмном покое травматологического и хирургического отделений. Они также занимались мелкой моторикой рук. Наримон, к примеру, чтобы зря не терять время, в транспорте и на лекциях (кроме лекций по хирургии) бесконечно вязал разнообразные хирургические узлы, которые могли потребоваться для зашивания послеоперационных ран. Я видела в его исполнении двойной хирургический, морской, академический (одновременно тот и другой) и даже авторский узел ленинградского профессора Углова. Он вязал узлы и двумя руками, и одной с помощью пинцета, и даже с закрытыми глазами.

«Наримон, а зачем ты вяжешь их вслепую?» — как-то удивилась я.

«На тот случай, если придётся зашивать рану в глубине грудной или брюшной полости, вне поля зрения», — ответил он.

Будущий хирург пытался довести до совершенства движения в мышцах кистей рук и увеличить скорость манипуляций. Угнаться за ним было невозможно. В карманах его куртки всегда наготове были мотки шовного материала — кетгута и шёлка, а также иглодержатель и тренажёр для мышц, кистевой резиновый эспандер. Я тоже с увлечением занималась в кружке по психиатрии, хотя заседания проводились вечером, были факультативными, и оценок ни за участие в них, ни за составление докладов о больных шизофренией и психозами не ставилось. Наши добрые педагоги старались дать старшекурсникам как можно больше знаний и навыков для будущей профессии, жертвуя своим личным временем.

Кроме посещения лекций, практических занятий и курирования, то есть ведения больных с расстройствами психики, я начиталась ещё монографий Юнга и Фрейда, которые можно было достать с большим трудом и нелегально. Всё это помогло мне понять особенности собственной психики и причины неистребимых страхов. Их истоком было раннее детство, которое пришлось на годы войны и немецкой оккупации. Глазами ребёнка я видела и трупы повешенных немцами партизан, которые раскачивал на виселице ветер, и неподвижные тела беженцев на дороге, прошитые автоматной очередью с низко пролетевшего фашистского самолёта. Именно с этими картинками, спрятанными глубоко в подкорке, у меня ассоциировались наглядные пособия анатомичек и моргов …

Времени для самоанализа и депрессии оставалось всё меньше. Правда, частично от них удавалось избавиться ещё на втором курсе, своими силами. На интуитивном уровне стало ясно, что взамен всему неприятному и тяжёлому, что не принимают ни сердце, ни мозг, требуются яркие, живые впечатления. В канун первых государственных экзаменов, рискуя схватить тройку и остаться без стипендии, я пошла в клуб ДОСААФ и записалась в парашютный кружок. И Алтынай позвала, но та отказалась:

«Ты что, Анюта, а если стропы перекрутятся или парашют не раскроется?! Кто меня тогда поймает? И ты не ходи, всё равно по рассеянности что-нибудь перепутаешь, а ставка — жизнь...»

 

***

Алтынай с первого курса пристрастила меня к запойному чтению французских романов. Вслед за ней семестр за семестром я проходила всю инязовскую программу по французской литературе. Все мои вечера были заняты. Это отвлекало меня от невыносимых дневных впечатлений и немного смиряло с посещением анатомички, пропитанной парами формалина, и даже морга, из которого, несмотря на сквозняки, никогда не выветривался тошнотворный запах гниющей плоти. Особенно тяжело пришлось в то жаркое лето, когда недалеко от Алма-Аты случилась катастрофа: взбухшие от быстрого таяния ледников горные реки, впадающие в озеро, принесли слишком много воды, валунов и грязи, обрушив на него селевой поток. Озеро выплеснулось из берегов, смыв десятки отдыхающих, и в морги клиник и больниц день за днём возили трупы погибших. Над городом с утра до ночи звонили колокола православных церквей, кричали муэдзины, призывая мусульман на молитву, и не закрывались двери мечетей. От всего этого тошнило и хотелось погрузиться в летаргический сон. Но впереди угадывались годы, когда я, получив диплом врача, буду помогать больным (в этом меня страстно уверял Наримон), и они не станут умирать, как я горделиво думала. А тогда спасением были романы, которые Алтынай, как книгоноша, доставляла мне из вузовской библиотеки. Это были и оба Дюма, и неимоверно плодовитый Бальзак, и Флобер со своей несчастной госпожой Бовари и, конечно, Роллан с его романами «Очарованная душа» и «Жан-Кристоф», из которых извлекались отрывки текста, похожие на заветы, и они становились для меня путеводной нитью. Позже появились Паустовский, Цвейг, Айтматов, Бунин, но это был уже мой самостоятельный выбор...

Каждую осень в начале сентября весь институт, как гигантский цыганский табор, снимался с места и эшелонами отправлялся на уборку урожая в целинные совхозы Павлодарской, Кокчетавской, Кустанайской областей. Мне было девятнадцать лет, когда в совхозе «Золотоноша» я получила травму — перелом костей таза — и была эвакуирована в хирургическую клинику Алма-Аты. Предстояло несколько месяцев валяться на деревянном щите, вперив глаза в потолок, в позе распятой лягушки, через лапки которой пропускают электрический ток и наблюдают, как сокращаются её мышцы, а самописец графически фиксирует это на бумаге. Из деканата сообщили, что мне надо срочно оформлять академический отпуск.

«Ни за что! — ответила я сгоряча. — Если не останусь инвалидом, буду оканчивать вуз со своим курсом; не хочу терять целый год и расставаться со своей группой, самой дружной на лечебном факультете».

Но деканат настаивал, и моё сопротивление было бесполезно. Чтобы выразить сочувствие и подбодрить меня, в палату ввалилась почти вся четырнадцатая группа. Неожиданно староста горячо поддержал:

«Правильно! Зачем тебе ещё один отпуск? Ты здесь итак как на курорте: лежишь себе на чистых простынях, трижды в день накормлена, друзья завалили тебя романами и фруктами, а свободного времени — уйма. В больнице тоже можно заниматься».

«Ты что, Наримон? В палате десяток больных после операции или травмы, кто-то стонет, кто-то умирает, постоянно шум и суета; и физически, и морально здесь невыносимо», — возразил кто-то из студенток.

«Значит, так, Анюта: стонущему больному посочувствуй, покойника оплачь и отпусти. Остальные пациенты поправятся и через месяц-другой уйдут на своих ногах домой! — обратился ко мне Наримон. — Итак, с завтрашнего дня будем приносить тебе учебники, конспекты лекций, даже тайно подбросим несколько косточек из анатомического музея — их детали трудно запомнить только по рисункам в атласе. А ты лежи себе в позе земноводного, раскинув верхние лапы, и зубри. А когда травматологи выдадут костыли, доковыляй по переходам до аудитории и слушай лекции вместе с нами. Стоя. Сидеть после такой травмы не придётся долго».

«А как, ребята, быть с "хвостами" — зачётами и экзаменами, на которые с вами не успею?»

«Преподаватели примут зачёты в палате, на месте, — ответил староста группы. — А насчёт экзаменов не беспокойся — пойдём всей группой в деканат, добьёмся разрешения отсрочить их, будешь сдавать позже, с другим факультетом. У тебя ведь в зачётке полно пятёрок, не откажут всей группе».

«Ты что, Наримон? Посмотри, какая она бледная! Лечащий врач говорит, что из-за сильных болей в месте перелома Анюта спит только после уколов морфина, — пожалела меня подруга. — Какие уж тут занятия?!»

«Ничего, отец рассказывал, что на фронте, когда он был тяжело ранен в бедро и его не смогли сразу вынести с поля боя, он продолжал стрелять, не чувствуя боли: главным было — как можно больше уничтожить немцев и выжить. Наша девочка, конечно, не солдат, но и не лыком шита, выдержит. Когда будет штудировать анатомию, фармакологию, учебник "Внутренние болезни" и "Общую хирургию" Руфанова, чтобы любой ценой не отстать от курса, это станет самой главной эмоцией — доминантой, и проекция физической боли вытеснится из подкорки, а боль в месте перелома почти исчезнет. На кафедре физиологии нам читали на эту тему заумную лекцию, помните? Мне ещё эта домината попалась в экзаменационном билете, чертыхаясь, я с трудом тогда выкрутился на четвёрку. И то же доказал в своих экспериментах на собаках академик Павлов»… 

Всё в точности так и случилось, как говорил Наримон: деканат пошёл навстречу «ходокам», и спустя четыре года я получала диплом в один день со своими однокурсниками, а последний, выпускной, вечер (и радостный, и печальный) провела вместе с ними в ресторане на ВДНХ…

 

***

Заканчивались очередные летние каникулы. Мы с подругой собирались возвращаться в Алма-Ату на занятия. Неожиданно суровый отец Алтынай пригласил меня — впервые за несколько лет знакомства — в свой домашний кабинет. Он был устлан коврами и кошмами, в углу громоздились пёстрые одеяла и подушки для гостей, а посреди комнаты стоял низкий обеденный столик с фруктами, сладостями и только что вскипевшим самоваром. Опустившись на пол и поджав под себя ноги, что было совсем непросто в модных узких юбках, мы с подругой прихлёбывали чай со сливками из глубоких оранжевых пиал и слушали. Смысл уважительной речи, с которой ко мне обратился отец подруги, был таков. Скоро Аида выходит замуж, и семья невесты посылает жениху подарок — отрез на костюм, рубашку, часы и галстук: они же оба бедные студенты. Всё это было сложено в новый кожаный чемоданчик.

«Алтынай — прекрасная, послушная дочь, но она близорука и очень рассеяна, поэтому мы с женой поручаем тебе, серьёзной, умной девушке, без пяти минут врачу, сохранить этот подарок и доставить его по назначению».

Меня распирала гордость, но по спине пошёл холодок, а под ложечкой засосало, и всё же я поблагодарила главу дома за доверие и, чуть поколебавшись, согласилась. Откуда было знать осторожному отцу семейства, хорошему психологу, что каждое лето после поездки со студентами на целину обнаруживается, что я забыла там то сумку, то рюкзак, то личный дневник, и по возвращении в Алма-Ату весь институт разыскивает разиню, чтобы позубоскалить и вернуть потерю? И уж точно ни один из моих однокашников не рискнул бы оказать мне подобное доверие.   

«Ты, Анюта, если хочешь ещё раз вернуться в полюбившееся место, бери пример с меня: не оставляй свои вещи, а бросай в местную речку или озерцо монетку», — терпеливо поучала меня подруга.

Родные, проводив нас до Джамбула, отправились домой, и мы с Алтынай остались на вокзале одни. Подруга долго томилась в очереди в кассу за билетами, а я, для большей надёжности уложив на чемоданчик руки и вытянув шею, с тоской наблюдала, как невыносимо медленно моя спутница продвигается к заветному окошечку. И тут диспетчер объявил, что наш скорый прибудет на станцию через тридцать минут. Мое терпение лопнуло. Я обратилась к пассажирам, которые рядом со мной ожидали тот же поезд: 

«Пожалуйста, постерегите наши вещи, я отлучусь всего на минутку».

Когда мы с Алтынай вернулись в зал ожидания, наши потёртые сумки стояли на месте, а блестящего подарочного чемоданчика не было.

«Где же чемоданчик?» — обратилась я к попутчикам.

«Так ваш родственник поблагодарил нас за присмотр и только что побежал к поезду».

Действительно, громыхая на стыках рельсов, наш поезд подъезжал к первому пути. Мы бросились в отделение транспортной милиции. Указывая на онемевшую от растерянности подругу, я сообщила, что она — дочь известного районного прокурора, а её, а значит, и прокурора, обокрали, и это позор для всей областной милиции. Дежурный сержант из отдела наскоро накатал какое-то заявление, подал Алтынай на подпись и побежал не то ловить воришку, не то по неотложным личным делам. Затаскивая сумки в вагон, я с ужасом спросила:

 «Алтынай, надеюсь, денег на свадьбу в чемоданчике не было?»

«Были, но в последнюю минуту у меня сработала интуиция: я достала и переложила их в потайной карманчик на нижнем белье».

«Почему же ты не сказала мне о своей интуиции и не взялась за охрану чемоданчика сама?»

«Я никогда не видела тебя такой важной и гордой. Не было сил разрушать твой редкий триумф, подумалось: вдруг эти бесценные качества как-то привьются, если всё закончится благополучно?»

«Алтынай, а с кем ты меня сравнивала, когда я охраняла свадебный подарок?»

«С индюшкой, боевито распустившей хвост и крылья на птичьем дворе, где в поисках семян и зёрнышек копошатся куры-пигмеи».

Мы рассмеялись... 

На свадьбу меня великодушно пригласили. Смешивая слёзы стыда и радости, я танцевала и пыталась веселиться, виновато поглядывая на молодых. На невесте было новое белое платье, на женихе — приличный костюм, однако угадывалось, что он — видавший виды, с чужого плеча...

После предпоследних каникул, большую часть которых заняла уже не хлебоуборка в целинных совхозах, а практика, у подруги — в школе, а у меня — в районной больнице, в середине октября мы вернулись в Алма-Ату, на этот раз без особых приключений. Оказалось, что в моём общежитии на улице Шевченко не успели закончить капитальный ремонт, и студентов старших курсов временно разместили в учебном здании, ребят — в спортивном зале на матах и матрацах, девушек — по разным кабинетам. Алтынай отправилась вместе со мной взглянуть на моё временное пристанище.

«О нет! — брезгливо поморщилась она. — Незачем тебе валяться на полу рядом с полками, где полвека плавают заспиртованные уродцы. Скорей пошли в моё общежитие, будем спать валетом на моей койке, как спим в дальних поездах».

Мы двинулись к выходу.

«Зачем же так торопиться, Анюта? Мы давно не виделись и не общались!» — широко раскинув руки и радостно улыбаясь, ко мне бросился Наримон, с которым мы были дружны, делились радостями, печалями и последним рублём.

Алтынай и Наримон познакомились и долго беседовали, присев на подоконнике в фойе спортзала, пока я бегала, чтобы поздороваться и пообщаться с друзьями и приятелями из других групп, с которыми всё лето не виделась. Когда, уходя, мы спускались с третьего этажа, подруга неожиданно остановилась на ступеньке лестницы, повернулась лицом к спортзалу, за дверью которого скрылся Наримон, поднесла раскрытую ладонь к груди и слегка подвигала ею, словно в руке было зеркальце и она ловит им солнечный зайчик. Так продолжалось несколько минут. Я откровенно зевнула.

«Кто он и откуда? Почему я вижу его впервые, хотя давно знаю в лицо больше половины твоего курса?» — спросила она, взявшись другой рукой за перила.

«Не знаю, наверное, потому, что прошедшие несколько лет мы жили с ним в разных общежитиях: я — рядом с тобой на улице Шевченко, он — на улице Строителей, где ты никогда со мной не бывала. И потом, Наримон всегда занят, каждая минута у него на счету, в общежитии он только ночует».

«Наримон…  Какой он?» — спросила Алтынай.

«Самый замечательный человек, большая умница, гордость и украшение курса. Его родные живут в Туркестане, трое братьев — рентгенолог, анестезиолог и хирург — работают в городской больнице. Им бы прислать ещё хорошего терапевта, и можно только семейными кадрами обеспечить врачебный состав лечебного учреждения». 

«Наримон собирается стать терапевтом?» — взволнованно спросила подруга.  

«Нет, что ты! Он будущий хирург и уже год как работает медбратом в отделении госпитальной хирургии, где мы слушаем лекции и курируем больных. Вернее, две ночи в неделю он дежурит, а днём присутствует на занятиях, как все остальные студенты в группе».

«Он так беден?»

«Нет, он жадно набирается знаний и опыта по хирургии, тренирует глаза и руки. Доцент с кафедры уже доверяет ему ассистировать на сложных полостных операциях и самостоятельно выполнять относительно простые — удаление грыжи или аппендикса. Остальных студентов пятого курса допускают только обрабатывать раны, вскрывать абсцессы и делать перевязки».

«Наримон… — Алтынай на мгновенье закрыла глаза и сделала широкий жест руками, словно принимая в них что-то округлое и бережно прислоняя его к груди. — Это огромный золотой шар... Это жаркое солнце в зените! Взглянув на него, на миг теряешь зрение и получаешь ожог. Как жаль, мне не стать ему подругой, невестой, близким человеком, но когда остановится его сердце, я готова отдать ему своё. И вместо него умереть».

«Тебе не придётся вместо него умирать, Алтынай. Он спортивен и совершенно здоров. В прошлом месяце мы работали в целинном совхозе Павлодарской области: девушки на утрамбованной площадке ворошили и провеивали обмолоченное зерно, а Наримон с ребятами совками вместимостью с ведро разгружал машины с пшеницей. Было жарко, они скинули с себя потные футболки. Кто-то из девчонок сказал: "Остановитесь, взгляните на нашего старосту!" Мы сделали перерыв и любовались его работой, им самим. Только представь — бронзовый загар и прекрасно накачанные рельефные мышцы: трапециевидная, дельтовидная, трёхглавая! Одна девушка крикнула, перекрывая грохот транспортёра: "Наримон, перед экзаменом по топографической анатомии мы всей группой нагрянем в твоё общежитие, чтобы выучить живые мышцы на тебе, а не окоченевшие на кадаврах, это куда приятнее! А на бёдрах у тебя такая же красота?" Все дружно рассмеялись, а Наримон смутился и улыбнулся своей обаятельной улыбкой. Жаль, что ни у кого тогда не оказалось с собой фотоаппарата, а студент, который прекрасно рисовал с натуры, уехал на полевой стан за обедом. Так что, дорогая подруга, он в отличной физической форме», — повторила я.

«Ты права, сегодня он действительно здоров», — тихо произнесла Алтынай, спустившись ещё на одну ступеньку и снова остановившись.

«Тебе, Алтынай, не надо с ним больше видеться, иначе будешь мучиться и страдать. Наримон — однолюб, он с первого курса сохнет по девушке из параллельной группы по имени Закия. Похоже, она наконец согласилась выйти за него замуж, вот он и светится от счастья», — предостерегла я подругу.

«А знаешь, Анюта, Наримону предназначена короткая жизнь на земле, он не доживёт даже до тридцати и уйдет трагически. Мышцы здесь ни при чём, его уязвимое место — сердце», — с мрачным упрямством настаивала Алтынай.

«Да откуда это известно тебе, ты кто — второй Мессинг?»

«Не знаю. Только иногда на меня что-то находит, будто я теряю рассудок, и мне невольно приоткрывается будущее человека, который для меня дорог. Так уже было со мной однажды, но это меня не радует, а печалит».

«А что с тобой было однажды?» — недоверчиво спросила я.

«Среди бела дня, собирая яблоки в саду, я, как в кино — подробно и ярко, "увидела" смерть любимого брата от неизлечимой болезни, ещё подумала — это не вещий сон, а ночной кошмар, и надо срочно проснуться, но сна-то не было! А позже всё в точности случилось наяву», — вспоминала Алтынай.

«Забудь об этом наваждении, с ним будет трудно жить. Пошли домой», — потянула я подругу за руку.

«И ещё, — не обратив внимания на мои слова, вещала подруга, — Наримону нельзя возвращаться в Туркестан — это город гибели не только его, но и его будущей жены и, возможно, их будущего ребёнка. Скажи ему об этом, умоляю. Пусть бежит от судьбы в другой город, даже в бедный аул, пусть бежит куда глаза глядят, тогда станет автором уникальной операции, доживёт до преклонных лет и оставит после себя много потомков».

«Ты что, Алтынай?! Наримон хирург, материалист, в метафизические бредни не верит. Ещё подумает, что сокурсница сошла с ума, и потащит меня к психиатру!» — И я руками отмахнулась от её странной просьбы.

«А вдруг поверит?» — с надеждой спросила она.

«Пошли, Кассандра, пока ты, раскинув руки, не предсказала землетрясение и мор в нашем городе. До этих катаклизмов хотелось бы срочно поесть и выпить несколько стаканчиков чая: в желудке Торричеллиева пустота, от голода кружится голова, и я вот-вот грохнусь от гипогликемии в обморок».

«Пошли, Анюта, если набить желудок тебе важнее, чем заглянуть на несколько лет вперёд», — согласилась подруга, но с места не сдвинулась.

«Алтынай, дорогая, прошу тебя, не занимайся больше пророчеством, а то боги отомстят тебе за то, что ты ступаешь на их территорию. Так некогда они отомстили Кассандре, ведь в разорённой Трое, гибель которой царевна предсказала заранее, её изнасиловал воин по имени Аякс. Помни об этом!»

Я едва увела её, осунувшуюся, бледную, почти больную, из здания. Мы зашли в студенческое кафе под открытым небом, где я уставила столик тарелками с едой и стаканами с напитками, но Алтынай ни к чему не притронулась.

«О! — прошептала она, сидя в кафе и растирая кончиками пальцев виски. — Опять мерцание и зигзаги в области лба, где-то позади глазниц. А через минуту на голову обрушится дикая боль. Пожалуйста, найди в моей сумочке элениум и таблетку анальгина, их надо срочно разжевать и проглотить».

У неё начинался сильнейший приступ мигрени, который запускался либо сильным волнением, либо резкой сменой погоды. Надо было увести её в общежитие иняза, уложить в постель и выключить радио...

После занятий в институте Алтынай часто заходила ко мне в гости, чаще, чем прежде, видимо, надеясь случайно встретить Наримона. С пятого курса мы жили с ним в смежных комнатах главного общежития, и он почти каждый день забегал ко мне, чтобы взять учебник или конспект пропущенной лекции, так что Алтынай мельком видела его. После этих мимолётных встреч подруга уходила от меня всё более задумчивая и грустная. Однажды я вышла из комнаты, оставив их наедине, а когда вернулась, они сидели в тех же позах, что и прежде, по обе стороны стола, не притронувшись к чаю с печеньем, и рассеянно взглянули на меня. Наримон медленно поднялся со стула и произнёс:

«Мне, девочки, пора ехать в больницу. Сегодня клиника госпитальной хирургии дежурит по городу, привезут десятки "острых животов": колотых, резаных, битых; будет много интересной работы, пригодится каждая пара студенческих рук. Пойду собираться. До свидания».

Подруга долго молчала, уставившись в одну точку, потом заговорила. В её голосе впервые зазвучали полноценные интонации:

«Я давно уже потеряла надежду встретить не в романах, а в жизни такого благородного, целеустремлённого и тонкого человека, как Наримон. Но судьба, видимо, заранее меня наградила, чтобы прочнее привязать к жизни, в которой будет много невыразимой скорби. Он рассказывал мне о детстве, о маме, по которой скучает, о первой школьной влюблённости, о том, почему выбрал профессию хирурга и за что так страстно любит её. Он говорил: "Хирург может всё: вырезать язву из желудка, и пройдут мучительные боли; перевязать раненый сосуд, и остановится кровотечение; устранить порок сердца, и у человека появится лёгкое дыхание. Он может подарить больному жизнь, ещё одну, вторую. Как Всевышний. И самой драгоценной наградой за это являются проснувшийся после наркоза пациент и четыре коротких слова: "Он врач от Бога". Но их услышит только тот, кто день за днём, год за годом, отсекая всё второстепенное, шлифует мастерство и трудится не покладая рук, как каторжник в забое"».

«А ты, Алтынай, весь вечер промолчала?» — осторожно спросила я.

«Нет, я говорила с ним о самом дорогом и сокровенном, о чём говорю только с тобой. И последнее, что он успел сказать перед тем, как уйти, было: "Алтынай, ты необыкновенный человек, я буду счастлив с тобой породниться. Можно тебя познакомить с моим старшим братом? Он достойный мужчина, свободен и давно ждёт в жёны именно такую девушку, как ты". — "Нет, Наримон, спасибо, — ответила я, — скоро у него будет другая жена, и ты с ней давно уже знаком". — И правда, Алтынай, ты романтик и фантазёрка, как говорит о тебе Анюта", — изумился он. И тут в комнату вошла ты», — прошептала подруга.

 

***

Мы расставались с Алтынай на перроне вокзала. Защитив диплом, я уезжала из Алма-Аты первая, она оставалась погостить в съёмной квартире у Аиды и провожала меня, уцепившись за ручку чемодана и подозрительно вглядываясь в лица пассажиров и провожающих — потенциальных охотников за моим чемоданом, как ей казалось.

«Пожалуйста, присмотрите за моей подругой, — обратилась она к проводнице, протягивая ей розы, предназначенные поначалу, видимо, мне, — в этом чемодане — единственное приличное платье и туфли. Если они пропадут, молодому врачу придётся предстать перед администрацией Чимкентской областной больницы, куда её направили отрабатывать диплом, в выгоревшем сарафанчике, что на ней, или в неглиже».

«Она что, на голову не совсем здорова?» — поинтересовалась, широко зевая, проводница.

«Да нет, она совершенно здорова, но рассеяна, как великий Эйнштейн».

«А что, и этот великий Эйнштейн тоже поедет с нами? А где он?»

«Нет, Эйнштейн остался дома, подруга едет одна».

«Присмотрю, доставлю "поклажу" в полной сохранности, не впервой», — пообещала проводница, вынимая из сумки на боку жёлтый сигнальный флажок.

Неожиданно Алтынай успокоилась и внимательно осмотрела меня с головы до босоножек.

«Что это — шиньон или ты снова отращиваешь косы?» — изумилась она.

«Да, — ответила я, — хочу порадовать бабушку. Кстати, и будущие пациенты с большим доверием отнесутся к молодому врачу с косой, чем с космами на голове».

«Выходит, ты выполнила две заповеди бабушки — не выскочила до конца учёбы замуж, не куришь, а теперь ещё и косой обзаведёшься?» — заключила подруга.

«Да уж», — гордо ответила я и, достав из сумочки яркую косынку, набросила её на плечи, раскинула руки и, выпятив грудь, прошлась по перрону, пытаясь изобразить заносчивую индюшку на птичьем дворе.

Мы рассмеялись, проводница тоже.

«А теперь, Алтынай, о серьёзном событии в моей жизни. В Чимкент проездом из Омска, где он защитил диплом, пожалует Лукин. Он остановится в гостинице, меня приютит больница, а недели через две мне и ещё двум приезжим врачам обещают двухкомнатную служебную квартиру на троих. Лукин написал, что отныне мы не будем с ним надолго расставаться».

«И ты?..»

«Признаюсь тебе с огромным опозданием: когда-то я была влюблена в него по уши, по самую макушку». 

«Я догадывалась, вернее, знала об этом, Анюта. Разве можно скрыть такое? А теперь?»

«Откуда мне знать, Алтынай? Надо увидеться и пообщаться, сердце подскажет. Ведь наши встречи втроём во время коротких каникул — это песни, танцы, розыгрыши, смех, и больше ничего!»

«Да, и я тебе должна признаться. За неделю до вашего распределения рядом с мединститутом я случайно встретила Наримона. Мы поздоровались и немного посидели с ним на скамейке в вашем чахлом скверике с запахом формалина, который всегда доносится из подвала главного корпуса. Поговорили о том, как жаль расставаться с друзьями, с Алма-Атой, и я решилась предостеречь его от возвращения в родной город, ты ведь мою просьбу не выполнила, и это всё время мучило меня, думала: вдруг он прислушается?»

«А что ты говорила ему, Алтынай?»

«То же, что некогда тебе. Добавила только две фразы: берегись в Туркестане будущего врага, он молод, мстителен и жесток. И запомни — он помечен багровым пятном на лице».

«И что тебе Наримон ответил на это?»

«Я не верю, Алтынай, в мистику. Люблю Туркестан. У меня есть обязательства перед родными, перед мамой — она долгие шесть лет ждёт меня дома. Я хочу работать в одной больнице с братьями, встречаться с ними на конференциях и планёрках, вместе с Арифжаном выполнять сложные операции, ассистируя ему, он ведь один из лучших полостных хирургов в республике! И какие у меня могут быть враги?! Я собираюсь только лечить, оперировать, приносить пользу землякам и следовать заветам Гиппократа...»

Прозвенел звонок, поезд дёрнулся, лязгнули буфера, я вскочила на подножку и прокричала:

«С Наримоном всё будет хорошо! Я скоро увижусь с ним в Туркестане. Береги себя! До скорой встречи!»

И мы ещё долго махали друг другу руками.

 

***

Спустя два месяца Алтынай прислала в Чимкент очередное письмо с вложенной в него любительской фотографией: она в полный рост со своей причёской-раковиной, с чёлкой над печальными глазами, а рядом молодой человек на длинных, слегка изогнутых ногах с жёстким, самоуверенным взглядом. Из письма стало известно, что в школу, куда мою подругу распределили преподавать французский язык, приехал новый математик, который стал назойливо ухаживать за ней и звать замуж. Алтынай сторонилась коллегу, избегала посещать места, где он бывал после работы, запиралась дома на ключ, но он преследовал её, как заядлый охотник преследует дичь. Алтынай подала заявление об увольнении, но не успела уехать — кандидат в любящие мужья силой овладел ею. Она напомнила мне, что для мусульманской девушки из приличной семьи это трагедия, а для родителей — позор, который смывается только кровью.

«Если бы об этом узнали мои братья, — писала она, — они бы оскопили его; если бы отец, он застрелил бы насильника из табельного оружия. Но я не выношу детективы, кровавые сцены, чужую боль и брань. Я скрыла своё несчастье, но вскоре обнаружилось, что беременна. И чтобы спасти репутацию перед своими ученицами, для которых являюсь не только педагогом, но и эталоном поступков и поведения, мне пришлось плестись в ЗАГС и, подавляя тошноту от раннего токсикоза, слушать свадебный марш Мендельсона. Аида — единственный человек из семьи, кто знает о моём горе. Как только закончится учебный год, я тайно отсюда уеду; сестра с мужем скоро получат жильё и на первое время приютят меня. Мой персональный Аякс, он же биологический отец ребёнка, — Сабленогий Скунс, представляешь?! И зачем только я изучала французский язык, философию, историю и культуру Франции? Всего за несколько минут меня бросили прямиком в начало Средних веков, а там ничего из этого не надо. В будущее я не хочу больше заглядывать, а точнее, не могу. Я трижды попыталась войти в то удивительное состояние, когда сначала вибрирует каждая клеточка тела, потом погружаешься в сон наяву, и на миг открывается беспредельная даль, которую никто, кроме меня, не видит. А позже начинается дикая головная боль и наступает слабость. Ничего не получилось; мне не удалось узнать главное в судьбе моего будущего ребёнка. Может, так даже лучше. Самонадеянная Кассандра разрушена. Каждый день я вспоминаю Наримона и никогда его не забуду, он — единственная любовь всей моей жизни. За счастье увидеть его ещё раз и посидеть визави хотя бы несколько минут, как мы некогда сидели в твоей комнатке общежития, я отдала бы всё на свете... Подруга, никогда не выходи замуж без любви, лучше оставайся замшелой старой девой»…

В ответном письме на пяти страницах я рассказывала Алтынай обо всём: о раскалённом городе, в котором даже в сентябре плавится асфальт, о коллегах, о новых знакомых. Писала о тяжёлых больных, которых безуспешно пытаюсь вылечить, но не хватает ни медикаментов, ни знаний, ни опыта. Сообщала о встрече с Лукиным, что он по-прежнему мил, обаятелен, влюбчив и за несколько дней пребывания в Чимкенте успел приволокнуться за моей хорошенькой медсестрой семнадцати лет. Делая мне предложение, Миша сказал:

«Я люблю, наверное, только тебя и все годы любил. Во всяком случае, ты лучшая из всех, кто нравился мне когда-то. Тебе бы ещё покладистый характер Алтынай — и цены бы тебе не было. Разве справиться мне с твоей ревностью и упрямством?»

«И не надо, Миша, — ответила я ему спокойно, — мне нравится твой волшебный голос, твоё смазливое личико. Если бы тебе ещё немного серьёзности, такта и постоянства — и тебе бы цены не было. А теперь прощай, пой свои песенки другим девушкам, выбирай из них свою суженую. Впрочем, на одной избраннице ты всё равно не остановишься, потому что изначально полигамен и, родись в Турции или Иране, обзавёлся бы маленьким гаремом».

Об этом, о всяких пустяках и серьёзных вещах писала я подруге, чтобы хотя бы немного развеять её печаль. И только одно утаила — недавнюю гибель Наримона...

Больше года он работал хирургом, дежурил, оперировал, воспитывал дочь, общался с друзьями, был доволен и счастлив. Когда по графику, который существует в любой больнице, местного судмедэксперта отправили в Ташкент на три месяца повышать квалификацию, хирургу дали совместительство. Случилось, что пьяный водитель, не сбавляя скорости, выехал на перекрёсток, когда горел красный свет, и своей полуторкой сбил старика. Тот от закрытой черепно-мозговой травмы скончался на месте. Вскрытие погибшего и заключение судебно-медицинской экспертизы делал Наримон, делал обстоятельно и честно, как его учили лучшие педагоги института, как заведующий кафедрой «Судебная медицина» профессор Очкур, поставивший ему на экзамене по своему предмету пятёрку с плюсом. Но родственники шофёра, опознанного очевидцами и взятого под стражу, явились к эксперту на работу и потребовали переписать заключение: якобы у погибшего никакой травмы, даже царапины не было, а умер он от острой болезни — разрыва сердца. Старику, дескать, всё равно, его достойно похоронили, оплакали, он попал в рай, а молодому здоровому водителю придётся долго томиться за решёткой. Они и взятку принесли, много денег, их собирали у многочисленной родни, даже пару баранов для этого продали. Наримон сказал, что это невозможно, что честью врача он не торгует, и попросил визитёров уйти. Один из них, с багровым рубцом на лице, окинул врача злобным взглядом, что-то прошипел и вскоре, выследив хирурга в безлюдном месте, ранил ножом в сердце. Трагедия произошла в кинотеатре, куда они с женой отправились посмотреть популярный фильм. Машина скорой помощи приехала через пять минут, но неопытный фельдшер, подобравший раненого, вытащил этот нож сразу, как только носилки с пострадавшим погрузили в салон, а надо было не трогать нож до операции: лезвие затыкало раневое отверстие, на нём формировался тромб, который препятствовал бы обильному кровотечению. Из кинотеатра в больницу позвонили — их ждали. Когда раненого доставили в операционный блок, там всё было готово, операционная медсестра в стерильном облачении с набором инструментов на столике; хирург, который обработал руки антисептиком, натянул на них латексные перчатки и держал их согнутыми в локтевых суставах на уровне груди; исправная медицинская аппаратура, закись азота, донорская кровь. Раненый ещё минуту дышал, но был в глубокой коме, то есть не реагировал на прикосновения, уколы и обращённые к нему вопросы. Когда вскрыли грудную клетку, там плескались литры крови, это было кровотечение, несовместимое с жизнью. Сердце остановилось, и его не удалось завести ничем. Не помогли ни разряды электрического тока, пропущенные через него, ни искусственное дыхание, ни прямой массаж сердца по методике профессора Неговского. Не помогло и море донорской крови, которым пытались восполнить массивную кровопотерю. Не помогло бы и сердце Алтынай, которое она бы вынула из своей груди, чтобы отдать человеку, который потряс её воображение: эра пересадки сердца наступит только через несколько десятилетий, и её первый юный пациент ещё здоров…

Через двадцать лет, когда однокурсники съехались в Алма-Ату на юбилей окончания вуза, однокашник из нашей группы, ставший к тому времени заведующим отделением кардиохирургии военного госпиталя, на мой вопрос, мог ли Наримон выжить после ножевого ранения, ответил:

«Мог, если бы рану в сердце быстро ушили, тогда кровопотеря не была столь стремительной. Но для этого к месту трагедии следовало прибыть реанимобилю — специализированной скорой помощи с кардиологом, фельдшером и реанимационной аппаратурой в салоне машины. Но в то время повсеместно таких машин и бригад ещё не было. А в наше время у нашего друга был бы шанс остаться в живых»…

Трое врачей, обступивших операционный стол, где неподвижно лежало тело молодого хирурга, который мечтал за многие годы работы спасти тысячи человеческих жизней, были его родные братья. Четвёртой была его жена. Все молчали, это был психологический шок от нежданной потери и полного бессилия перед судьбой. Безтеневая лампа равнодушно освещала их лица. Молоденькая студентка, проходившая в больнице практику по хирургии и впервые увидевшая смерть так близко, навзрыд плакала, уткнувшись лицом в плечо операционной медсестры, продолжавшей машинально держать в руках никому не нужные теперь пинцет и скальпель. Из коридора доносился приглушённый стенами бой настенных часов...

Наримона не стало в двадцать восемь лет, но в письме к подруге я ни словом не обмолвилась о трагедии, решила: пусть ещё долго думает о нём как о живом, надеется на встречу...

Я попала в Туркестан на сороковой день гибели Наримона, положила цветы на могилу, подарила его трёхлетней дочери Мухаббад красивую куклу (девочка обрадовалась и стала её укачивать), познакомилась с братьями. Оставшись наедине с вдовой, мы обнялись и долго плакали.

«Расскажи, Закия, о последних часах жизни Наримона», — обратилась я к ней.

«В воскресенье мы с мужем отправились в кинотеатр посмотреть нашумевший фильм, названия которому никогда не вспомню. Стояла жара. На нём был лёгкий светлый костюм и белоснежная рубашка с раскрытым воротом. В фойе кинотеатра к нам подошли двое мужчин, которых прежде я никогда не встречала. У одного из них, нашего ровесника, через всё лицо шёл зловещий багровый шрам. Наримон обратился ко мне: "Закия, начинается фильм, ступай в зал, я задержусь с бывшими пациентами и через минутку догоню тебя". Его не было минут пять. Со страшным предчувствием, которое так непоправимо запоздало, я выскочила из кинозала в фойе. Оно было совершенно пустым. Только одинокий Наримон пытался сделать мне шаг навстречу, неестественно медленно оседая на пол. Правой рукой он цеплялся за перила лестницы, левой держался за грудь. С неё на затоптанную плитку фойе капала кровь. Рубашка и пиджак были в алых пятнах. О милосердный Аллах, зачем же ты выбрал лучшего из нас?!»

В Туркестане стоял конец сентября, лучшее время года на юге Казахстана. Жара, которая всё лето мучила людей, животных и растения, пошла на спад. Во дворе большого родительского дома Наримона до земли клонились фруктовые деревья, усыпанные зрелыми плодами, цвели георгины и розы. Ворота были раскрыты настежь — для знакомых и незнакомых земляков. Под навесом из камышовых матов, оштукатуренных глиной во избежание пожара от случайной искры, накрывали поминальный стол. Женщины в косынках и длинных платьях, тихо переговариваясь, выносили из кухни плов, сладости и фрукты. На журнальном столике, прислонённая к вазе с розами, стояла фотография погибшего в траурных лентах. Его племянники и дочь в тенистом углу сада, где арык для полива делает разворот, пускали бумажные кораблики. Я подошла к младшему из братьев, похожему на Наримона, и сказала:

«Рустам, завтра на рассвете мне надо уезжать, времени до отправления поезда осталось мало. Ты можешь сейчас, пока не позовут к столу, показать мне семейный альбом?»

«Конечно, Анна, сейчас принесу, и мы посидим с тобой на скамье под чинарой, где брат любил напевать Батыра Закирова "Очарован, очарован я тобою лишь одной"»№ 

Мы сели на краешек деревянной скамейки, нагретой солнцем, минуту помолчали. Потом Рустам медленно перекидывал листы альбома и говорил:

«Смотри, вот наши молодые родители. Отца давно нет в живых, он рано скончался от фронтовых ран, а мама умерла полгода назад; для неё это благо: не пришлось хоронить сына. На этом фото — все четыре брата, квартет, как говорила наша тётя: старшие стоят, Наримон, скрестив ноги и прильнув к коленям матери, сидит на траве, здесь ему четыре года. А меня, грудничка, на руках баюкает мама. На этой выцветшей фотографии виднеется здание школы, украшенное к первому сентября гирляндами и фонариками. Наримону недавно исполнилось семь лет, он пошёл в первый класс и неумело держит в руке букет красных роз, а на его спине — тёмно-синий ранец с наклейками и значками. О Анна, как я тогда завидовал брату! Но через три года мне купили точно такой же в Ташкенте: в нашем городе тёмно-синего не нашлось. А на этой любительской фотографии Наримону семнадцать лет, он окончил школу, получил серебряную медаль и танцует вальс со своей любимой учительницей. Помню, как к выпускному вечеру ему купили элегантный костюм, белоснежную рубашку, галстук и штиблеты, в этой одежде он был неотразим и напоминал юного королевского пингвина. А эта цветная фотография — последняя. Её сделал фотокорреспондент к юбилею Туркестанской городской больницы. Наримон стоит возле операционного стола (на котором через месяц будет мучительно умирать сам) и снимает с рук хирургические перчатки; операция прошла успешно, поэтому его лицо такое счастливое». 

«А кого он тогда оперировал?»

«Это был пациент с раком желудка, желудок резецировали, местные лимфоузлы убрали, и он остался жить, даже со временем вернулся на работу путевым обходчиком. Сегодня он придёт помянуть брата. И другие земляки, обязанные ему жизнью или здоровьем, тоже придут. За три дня здесь перебывает половина Туркестана, все цветы города будут срезаны и окажутся рядом с фотографией погибшего», — голос рассказчика дрогнул.

«Скажи, Рустам, а что будет с женой Наримона? Она, видимо, вернётся к своим родителям в Казань, а девочку увезёт с собой?»

«Нет, — ответил он, — на вдове женится Арифжан. В своё время он заменил нам отца и всем братьям помог получить высшее медицинское образование, это была неувядаемая отцовская мечта».

«Рустам, объясни, почему ваш отец мечтал видеть своих детей не лётчиками или учёными, что так почётно в нашей стране, а скромными врачами?» — спросила я.

«В сорок первом году, когда после ранения на фронте отец попал в госпиталь, у него уже начиналась гангрена правой нижней конечности, нога вздулась и почернела; предстояла ампутация на уровне бедра выше колена. Но отец не хотел вернуться домой безногим инвалидом и дал себе и своему хирургу клятву, что в случае благоприятного исхода выучит своих детей на врачей. К тому времени у него уже было трое сыновей, последний, я, родился позже. К счастью, в госпитале оказалось несколько флаконов бесценного пенициллина, и после его инъекций анаэробная инфекция пошла на убыль, кроме того, для доступа целительного кислорода к воспалённым тканям по всей длине бедра были сделаны широкие лампасные разрезы, и ногу удалось спасти. Со временем отец исполнил клятву, данную себе и человеку, который стал для него идеалом хирурга: спустя годы четверо его сыновей один за другим получили высшее медицинское образование. Жаль, что диплом врача я получил уже после его смерти».

«Значит, на вдове женится Арифжан?» — переспросила я.

«Да, он лучший из нас, оставшихся братьев. В отличие от Алишера и меня, у него нет ни жены, ни невесты, всё было недосуг — оперировал, собирал материал для диссертации, строил дом. Обе они — Мухаббад и Закия — останутся здесь, рядом с нами, и ни в чём не будут нуждаться».

«Арифжан — такой яркий, элегантный мужчина, умница, наверное, в свои тридцать пять он самый блестящий жених в республике, а вынужден жениться без любви. Разве он заслужил такое? Или этот брак — дань памяти любимому брату?»

«Дело, Анна, не только в любви. Таков древний мусульманский обычай, и мы веками следуем ему: среди наших родственников — и близких, и дальних — не должно быть ни вдов, ни сирот».

«Да, Рустам, я обратила внимание, что в подшефных сиротских домах, куда я с коллегами от месткома своей больницы привожу детям праздничные подарки, очень мало маленьких казахов и узбеков. Видимо, это те несчастные, у которых не оказалось родственников?»

«Думаю, ты права, Анна. А мы большая, крепкая семья, — продолжал собеседник. — Арифжан удочерит девочку, и она вырастет среди его детей как равная».

«Рустам, я хорошо помню, когда у Наримона и Закии родилась дочь, студенты нашей группы сбросились по рублю, купили в "Детском мире" золотистого мишку, торт, гладиолусы и навестили молодую семью в их съёмном жилье на улице Курмангазы. Потом мы сидели за столом с кипящим самоваром и, уплетая душистый плов и сладости, наперебой предлагали молодому отцу вероятные имена для дочери (имя для сынишки выбирала бы мама). Наримон внимательно выслушал наши пожелания, поблагодарил, но подарил девочке имя, которое ещё задолго до её рождения выбрал сам. Мухаббад — красивое имя, а что оно означает?» 

«Мухаббад — это любовь» — ответил мой собеседник.

Послесловие

Когда закончился траур по Наримону, состоялось скромное бракосочетание Закии и Арифжана. Через полтора года Закия, единственный акушер-гинеколог городской Туркестанской больницы, умерла во время родов, осложнённых слабостью родовой деятельности и кровотечением, а плод задохнулся в чреве, потому что с кесаревым сечением опоздали, головка младенца уже плотно вставилась в малый таз. Чтобы больше не искушать судьбу и в будущем уберечь Мухаббад от тяжёлых воспоминаний, Арифжан с дочерью навсегда покинули Туркестан, который в золотой головке Алтынай странным и загадочным образом ассоциировался с гомеровской Троей.

Нина Кочанова

Нина Кочанова — родилась на 20-й день Великой Отечественной войны в Беларуси. До 12 лет жила в Беларуси, затем семья переехала в Южный Казахстан, в село Май-Тюбе, а спустя год — в Михайловку (ныне Сарыкемер), под Джамбулом (ныне Тараз). Окончила Алма-Атинский мединститут, после вуза трудилась врачом-фтизиатром в больнице Арыси. Заслуженный врач России.

daktil_icon

daktilmailbox@gmail.com

fb_icontg_icon