Дактиль
Рамиль Ниязов
Нас маскилы, ребе, сынки богатеев
зовут непрестанно в Сион
враги нам твердят, голосов не жалея:
еврей — он для гетто рожден!
Семён Акимович Ан-ский
Несмотря на анекдотическое начало эссе, это вопрос, на который действительно необходимо ответить, так же как, к примеру, надо ответить на вопросы: «Что общего у литовца и туркмена?» Или же: «Что общего у чеха и чеченца?» «Правильный» культуролог или националист скажет, что ничего, кроме колонизатора и его языка, но это, как нынче принято, несущественно. А по-моему, это то, на чём как раз стоит остановиться и по-настоящему осмыслить.
Десятки различных народов, каждый со своей не особо универсалистской культурой, были объединены кровью солдат оккупационной армии. Людей объединяет (худо-бедно) не родственность языка/ов, не одни религиозные позиции, не интерес друг к другу вследствие естественного интереса к чужой культуре (т.н. soft power) или же экономических связей, а кровь завоевателей. В мире как бы глобального peace (точнее, информационного доминирования мира первого мира) и глобализации, которую практически невозможно помыслить и которую все понемногу боятся, это кажется жутким и неправильным как морально, так и физически и логически. Нет никакой исторической логики в том, чтобы большая часть славян была захвачена и, соответственно, культурно связана с османами (и в итоге турками), а большая часть тюрков — с романовыми и большевиками, однако же это происходило и произошло. Вряд ли осознанно, но этот ужас «местечкового» и «геттоизированного» сознания перед другими постоянно использует любая империя, стравливая малые народы или же занимаясь массовыми депортациями, то есть опять же, создавая людские связи, «шитые белыми нитками».
Однако же, как гласит поговорка, ближний сосед лучше дальнего родственника, а потому такие связи стоит создавать не только благодаря действиям империи, но и вопреки. Потому интересно будет произвести некоторый философский эксперимент и понять, действительно ли у евреев и казахов общее только Единый Бог и русская революция. И даже если так — действительно ли эта связь не такая уж важная, или же наоборот?
Впрочем, интересно это всё не только своей, на первый взгляд, несопоставимостью, но и какими-то более-менее объективными обстоятельствами — как еврейское, так и казахское традиционные общества модернизировались и национализировались из-за действий «из России» в — что важно — ещё обозримом прошлом. Разность акторов, времён и последствий, при единстве намерений и аффектов, напротив, помогает лучше понять этот процесс. В качестве примера хочется привести двух авторов и два их произведения: рассказы о Тевье-молочнике Шолом-Алейхема и рассказ «Жертва голода» Беимбета Майлина.
Почему именно они? Во-первых, из-за некоторой «срединности» обоих: первый не сионист и не социалист, а некоторый немного абстрактный социал-демократ, писавший, однако, в основном на идише, а второй — сирота, учившийся не в русской школе, а в медресе (что важно) и истовый коммунист-нацмен (то есть деятель культуры, расстрелянный в 30-х во время имперского термидора). Парадоксальным образом именно эта их «срединность» в периоды модернизации является возможностью быть одинаково близкими и традиционному обществу, и модерновому — в ситуации, когда им нужно быть некоторыми посредниками, не старой традиционной элитой, а интеллигенцией / колониальными интеллектуалами на страже у надвигающейся революции. Во-вторых, несмотря на сюжетную разность между этими произведениями, в дальнейшем будет показана общность тем, на которые оба писателя обращают внимание.
Сюжеты обоих произведений двух только начинающихся «светских» литератур подчёркнуто «народовольческие». «Тевье-молочник», как говорит профессор В.А. Дымшиц, это «повествование о том, как простой деревенский еврей, живущий в вымышленной лесной идиллии, на уединённом хуторе, всё время бежит от (…) Анатовки, ближайшего к хутору местечка, и от несовершенного, жестокого мира в целом. Тевье пытается уберечься от щупалец социума, но социум постоянно настигает его и в конце концов губит, отправляет в ненавистную Анатовку[1]».
Сюжет «Жертвы голода» (есть особенный ужас в том, что это написано в 1927-м, за пять лет до Ашаршылық, голодомора в Казахстане) разворачивается в абстрактные первые годы советской власти, когда колонизация степи уже произошла лет пятьдесят назад, но сам бытовой уклад жизни ещё оставался традиционным, хоть уже и деполитизированным (казахское самоуправление оставалось только на самом низовом административном уровне). У абстрактной семьи бедняков Кайракбая и Шрынкуль – двое детей: старшая дочь Дамеш и маленький сын Тансык. Из-за голода родители решают воспользоваться традицией амангерства (или же левирата) и отдать дочь второй жены баю Тлеумаганбету. Тлеумаганбет — старший брат человека, за которого была засватана Дамеш, в обмен на пропитание, чтобы не бросать жильё и не «пойти по свету» побираться. Бай оказывается не благородным аристократом, а жадным и злым феодалом, который и семью обманывает, и Дамеш постоянно колотит вместе с байбише, своей первой женой. Однако же в какой-то момент происходит чудо и появляется Бог из машины, о котором Дамеш много лет спустя пишет в письме своей подруге. В гости к баю приезжает Хасан, «светлолицый» казах (или просто тюрок), городской чиновник. Дамеш хочет рассказать о своём горе, но бай начинает при городском инспекторе колотить девушку посохом. В ответ Хасан наставляет на Тлеумаганбета пистолет со словами: «Прошли те времена, когда женщин продавали как скот». Хасан, оказавшийся заведующим уездным отделом народного образования, забирает Дамеш с семьёй в город, селит в квартире у себя, отдав им вторую из двух комнат. После он помогает семье судиться с баем, отправляет учиться в школу не только Тансыка, но и саму Дамеш, делает ей предложение, и всё у них хорошо. А потом Беимбета Майлина расстреляют в 37-м и реабилитируют только через двадцать лет.
Почему, несмотря на всю очевидную непохожесть этих историй, мне кажется интересным их сравнить? Потому что тематически, социально и почти что философски-метафизически они очень похожи. Рассмотрим по порядку.
Для каждого еврейского писателя, если он не был совсем уж ассимилирован, выбор языка был не абстрактной данностью, а некоторым выбором: был элитарный и религиозный иврит, простонародный идиш и колониальный русский. Для казахских писателей, кажется, всё было проще и иначе, но только де-юре. Де-факто они проходили через похожий выбор того, в какую сторону (в сторону какого языка) направить казахский язык и, соответственно, казахскую нацию в ситуации, когда количество урбанизированного и по-светски образованного населения (того, которое читает романы) было невелико. Что же было у них? Был священный арабский, на котором, впрочем, со времён Рудаки в степи уже не писали стихи. Был фарси, язык великой поэзии, на котором со времён Навои тюрки перестали творить поэзию. Язык тюрки’ уже не подходил под новую реальность для всех, кроме исламистов, а потому было несколько полюсов притяжения: исламско-модернистский татарский, связанный с джадидами; националистический пантюркистский миф, связанный с турецким и/или с русским либеральным движением, а также русский народовольчески-социалистический. Соцреалистические рассказы на казахском производили на читателей и писателей «иврита» (то есть тех, кто совершил хиджру или эмигрировал в Европу) примерно такой же эффект, как и идиш на евреев. А что же с нарратором?
Если зачастую, как говорит исследователь В.А.Дымшиц, в рассказах Шолом Алейхема есть треугольник «умный писатель — умный читатель — глупый нарратор (как бы «благородный традиционный человек»)», то у Майлина такого на первый взгляд нет. «Жертва голода» написан от лица абстрактного всевидящего демиурга, в рассказе («невиданное» для Востока дело) даже присутствует прямая речь эмансипированной женщины. Ничего комичного в произведении вроде бы нет, а потому и глупость нарратора вроде бы отсутствует. Однако же, если сравнить с позднейшей соцреалистической литературой, где речь идёт об окончательно советских людях, здесь все ещё сквозит тот факт, что рассказ написан «сверху вниз социальной пирамиды», где низы/прошлое с восторгом смотрит в новое прекрасное будущее. А потому этот треугольник запросто можно было бы назвать «коммунист-писатель — коммунист-читатель — необразованный герой-нарратор». Возможно, исток этого приёма стоит искать не в традиционной литературе этих самых малых народов, а вообще в самом модернистском принципе, точнее, в его способности создавать «колониальную мимикрию» по Хаоми Баба, когда угнетённые другие постоянно чувствуют свою не-встраиваемость в систему. Однако же всё усложняет вопрос революции.
Как пишет исследователь Михаэль Бейзер, конечно, «Тевье-молочник» не этнографическое исследование, а литература, и Тевье любит Перчика не потому, что «ортодоксы любили революционеров», а потому, что: «...общество, в котором жил автор, современная ему интеллигенция, симпатизировали революционерам, даже террористам. Потому что глава «Годл» написана в 1904 г., когда ещё было свежо в памяти покушение Леккерта, когда революция была на подьёме, а Бунд — в зените популярности[2]”.
С Майлиным похожая история: безусловная любовь бедняков-казахов к большевикам — ложь, о которой догадываются читатели-современники, ибо они видели, сколько людей просто сбежало из страны и с каким трудом и борьбой казахи восставали против государственного атеизма. Однако же его это не волнует, потому что он пишет литературу о революции. Когда героиня под конец говорит про своё счастье в СССР, она выражает это такими словами: «Я была как пьяная. Хотелось бродить без конца по степи и всей грудью вдыхать сладкий весенний воздух. Я брела как во сне». Здесь нет ни слова о коммунизме, Ленине, перманентной революции — здесь есть, с одной стороны, преодоление табу (на алкоголь), а с другой — почти что «ваджд» (وجد), то есть «опьянение и растворение в Боге». И у Шолом Алейхема, благодаря внешней и внутренней цензуре, нет никакой конкретики о революции, но есть любовь к ней Тевье.
И вот в чём дело: прошло весьма много времени с момента выхода этих книг. С одной стороны, читатель, конечно, поглупел, то есть, он уже плохо считывает намёки и экивоки, но, с другой стороны, он и поумнел. Как ему кажется. Мы уже знаем, что революция с большой буквы «Р» не случилась. СССР преобразился в ту же империю, которой был до того. И теперь ещё более умный читатель считает Тевье или бедняков Майлина — стопроцентной конъюнктурой или же трагическими идиотами. Но, как уже было сказано выше, именно литературность этих текстов, сложное напряжение между Октябрём реальным и литературным, позволяет забыть то, что мы знаем, чем это всё кончится, и вспомнить то великое и отважное, чем это начиналось. Те квазирелигиозные революционные аффекты, когда люди хотели порвать с косной местечковостью и прорваться в неизвестность.
Именно «забывая свой ум» стоит их читать сейчас, чтобы действительно понять, почему это великая литература.
Рамиль Ниязов — родился в Алматы. Выпускник Открытой литературной школы Алматы (семинар поэзии Павла Банникова, 2017–2018). Лонг-лист премии Аркадия Драгомощенко (2019). Студент-бакалавр Смольного факультета СПбГУ. Финалист литературной премии Qalamdas, посвящённой памяти Ольги Марковой, в номинации «Поэзия» (2023)