Дактиль
Алик Онгар
Кристине К. с любовью
Он любил придумывать и писать начала — и старается как можно чаще доставлять себе это удовольствие; оттого он и пишет фрагментами — сколько фрагментов, столько и начал, а значит и удовольствий (а вот концов он не любит: слишком велик риск риторической концовки; боязнь не устоять перед соблазном последнего слова, последней реплики).
Ролан Барт
Накануне моего восьмилетия ко мне приехал отец. Он приехал с деньгами.
Мы отправились в парк аттракционов, где я увидел страшную сцену. В очереди за билетами какой-то взрослый сын, психованный, обозвал свою маму словом «сука». В толпе заскандалили. Когда я все осознал, меня тут же стошнило.
Отец умыл меня в туалете и повёл дальше. Глядя на американские горки, на которых нам предстояло прокатиться, я быстро забыл про плохое.
В парке можно было спеть в караоке под открытым небом. «Спой для меня», — сказал отец, мой папа. Тогда я выбрал песню «Дожди» певицы Марины Хлебниковой.
В телевизоре полуголые женщины и мужчины плескались в воде, а я едва успевал за текстом, но пел. Было грустно и немножко щекотно.
Мои родители часто приводили меня сюда, когда жили вместе. Мама любила «Песенку мамонтенка». Я пел, не понимая смысла, внутренне улыбаясь, не осознавая тоски и сиротства. Вокруг всегда собирались люди и аплодировали, просили спеть ещё. Я был страшно довольный.
Песню «Дожди» я понимал лучше: она про друзей, в ней всё время настойчиво просят: поговорите со мной, друзья.
Нам с отцом было не о чем разговаривать, мы не были друзьями. Мы молчали, как молчим до сих пор.
После караоке отец повёз меня домой. «Так быстро», — подумал я.
В машине я тихо заплакал, сдавило горло от боли, а отец сделал вид, что не заметил, и слава богу. Мне было стыдно объясняться.
С большой пачкой денег я пришёл домой, отдал их маме без чувств. Под вечер началась гроза.
На следующий день было пасмурно, в гости пришёл Виталик. Он всегда появлялся в печальные времена. Одетый торжественно, в белую рубашку с бабочкой, он вручил мне синий воздушный шарик и книжку «Воробей в шляпе». Его мама научила его произносить красивые тосты, и он пожелал мне счастья, здоровья и семейного благополучия.
Достаточно было поднять правую руку, чтобы поймать попутку и доехать до дома. Бабушка выходила вместе с нами и всем своим видом показывала, что потенциальному убийце деваться некуда: вот она записывает на бумажке его номер, вот внимательно, через очки, рассматривает его лицо. Её главное правило — не садиться в машину, где двое.
Водитель смеялся от отчаяния: да за кого вы меня принимаете?
— Я жизнь видела, я знаю, — отвечала бабушка.
Мы с мамой послушно садились в осмотренную бабушкой машину и так же послушно отзванивались: да, мы дома.
По вечерам бабушка любила смотреть криминальную хронику — это и была в её представлении жизнь: кого зарезали, задушили, сожгли за день. Кто-то сгорел самостоятельно, и этот сюжет её тоже интересовал; она находила подтверждение тому, что жизнь человека удивительно хрупка: одна нелепая случайность, забыл выключить газ — и ты уже всё.
Время от времени сквозь мутное изображение просматривались человеческие останки. Тогда бабушка просила меня отвернуться, но всё самое главное я уже увидел, замутнённость кадра только приглашала к фантазии.
Бабушка следила за криминальными новостями так пристально, будто решала важный для себя спор. Перед её взором проносились тысячи трагических судеб, только этого оказалось мало, чтобы поверить в существование Бога.
Она следила за новостями, чтобы поселить в нас тревогу, память о смерти, приходящей внезапно, — и защитить нас от зла.
Нельзя бабушку расстраивать.
Нельзя, чтобы она смотрела нас по телевизору.
После непродолжительного разговора бабушка положила трубку и сказала с улыбкой: «К нам едет мясо». Это тётя с юга отправила мешок с гуманитарной помощью. Я потащился за ним на станцию, обратно на автобусе… и почему-то боялся заглянуть внутрь.
В мешке лежали крупные куски замороженной говядины, среди которых я нашёл небольшое копыто — единственное напоминание о былых контурах животного тела. «Видимо, случайно сюда попало», — сказала бабушка.
Я подумал о жалости и жестокости.
У нас в соседнем доме брат по пьяни разрубил брата, потом на помойке нашли руки-ноги и другие части. Мне рассказала об этом няня, и всё детство моё воображение тревожил страх обнаружить где-нибудь что-нибудь не то.
Пока мне попадалась только женская обувь, брошенная посреди дороги как рудимент, как будто шла женщина, шла, разулась — и в конце концов взлетела.
Как же нужно ненавидеть человека, чтобы нарушить его телесную целостность.
Всё это похоже на сбывающийся время от времени мир жестокой баллады: безглавое тело я долго топтал. Всякое новое известие о подобных кошмарах приходит почему-то из Петербурга, теперь это классика им. доц. Соколова.
Существует, однако, противоположный сюжет, мелодрама Боккаччо: «Братья Изабетты убивают её любовника; он является ей во сне и указывает, где похоронен. Тайком выкопав его голову, она кладет её в горшок базилика и ежедневно подолгу плачет над нею; братья отнимают её у неё, после чего она вскоре умирает с горя».
Вечером мы ели суп, а на следующей неделе нас ждет холодец говяжий; бабушка прекрасно готовит.
Особенное удовольствие моего детства — сидеть в раскуроченной машине, воображать быструю езду, бибикать, давай, садись, подвезу. Про это «Поросёнок Пётр». В нашем случае машина была взрослая, как надо, и мы мчали куда-то вдвоём-втроём, и каждый видел своё — это была фантазия, «Езда в остров любви» на детский лад.
Кто оставил прямо посреди двора такой прекрасный подарок? Великая тайна. Старшие говорили, что заброшенные автомобили становятся местами ночных свиданий (эротическая тема, фр. — секс в экипаже).
Все важные детали авто сняли и унесли гопники, они же наркоманы.
Дети постарше выбили двери и стекла, чуть позже кто-то из ребят поджёг заднее сиденье. Машина рассыпалась прямо на глазах, оставались фрагменты. Имитация автокатастрофы. Имитируют ли дети разрушения? Дети имитируют всё.
(Вечная тема: дети и мимесис.)
Обугленное пространство авто, гнилой каркас с торчащими пружинами, а также разбросанный мусор, среди которого больше всего меня интересовали желтеющие гондоны, — вот один из портретов моего детства (наравне с котлованами и пустырями).
Помню только имя их сына. Он был Валерий, полностью лысый. Все лысые люди напоминали мне Гошу Куценко: чёрные костюмы, вечная близость к потустороннему. Я не помню его лица, только молодость как симптом.
Он засыпал в подъезде пьяный, тихо дышал и тихо шевелился. Я вставал на стул, чтобы посмотреть в глазок: было сначала страшно, а потом спокойно. Подбегала бабушка (уйди, не смотри) и сама потом долго смотрела, а будить его и ругаться боялась.
Когда выносили гроб, было снежно, мы завтракали. Бабушка выглянула в окно, я — за ней.
Мне померещился тюрбан у него на голове.
После его смерти осталось ощущение тела там, где он спал. Это место нужно обойти.
Маленькие трагедии: подъездные истории.
Зимой они прятались по подъездам, отсюда многочисленные надписи и рисунки на стенах. Чёрная свастика на потолке. Пустые бутылки, окурки, шприцы и гондоны.
Я любил наблюдать за ними со стороны. Зрелище: как бессмысленно, от безделья, разрушаются вещи. Сломанные скамейки и качели, превращение коммунального быта в труху. Кожа наблюдателя становится газировкой…
Жизнь пацана неуправляема, речь — быстрая, бодрая и лихая, как течение горной реки, — это чистая, совершенная форма, без примесей.
Есть тайна в смехе пацана, где бы он ни звучал. Этот смех лечит сильнее всего, как живая вода и простейшая правда.
Слова «артист» и «эстрада» на детский слух величественны.
Артист пел белым ангельским голосом о последнем Рождестве, о бессмертной любви. Шёл искусственный снег, артист улыбался, на губах у него — кокаиновый иней.
В этой неправде, в этой условности было что-то привлекательное и гнетущее. Мне, ребёнку, казалось, что это поётся только для меня.
Так утопаешь в сентиментальных грёзах.
Так предчувствуешь счастье, но понимаешь: никогда ничего не сбудется, как не сбывается в Новый год.
Экранные лучи манили меня, обещая неземную любовь. Смотреть на них — фантазматическое наслаждение, его основной закон: you can look but you can’t touch, от этого заводишься сильнее, не в силах обладать.
Я не терплю горячности, несмотря на южное происхождение.
Я люблю холод в поэзии и холодность в любви.
В сущности, любви не существует, есть только холод, холодок, от которого бывает хорошо на сердце.
Она бежала от него в шубе — это он подарил и страшно гордился. А потом ему не понравилось, что она слишком красива, что мужики засматриваются. И в пьяном угаре он решил ей за это мстить. Вывез её в поле, стрелял по ногам и хохотал от наслаждения.
Он был грузный и громкий мужчина.
Что за охота такая в нём просыпалась — насиловать и созерцать?
Где-то он научился этому театру жестокости, хотя кругом была одна голая степь.
Она же страдала известным синдромом и не могла просто так уйти, убежать. Она была в некотором роде актрисой.
Конечно, всё должно было закончиться убийством (кто кого?), но история развивалась по законам другого печального жанра: как мартовская метель, схлынули девяностые, он обеднел, заболел, состарился и полностью повис на её шее (здесь нужна метафора оскопления).
От его громкой былой славы ничего не осталось, звучало только беспокойное старческое брюзжание, напоминающее ночной шум радиоприёмника.
Я об этом вспоминал, когда гостил у них на даче. Она подавала крепкий чай, улыбалась. Всё очень прозаично: вот тётя, вот дядя, милые родственники, между ними я.
От школьных стульев немела задница, ныла спина. Это дисциплина тела. Комфорт — для администрации. Самое мягкое и удобное кресло стояло в кабинете у нашей новой директрисы, которую я ненавидел и любил сравнивать с Розалией Землячкой.
Она (моя Розалия) носила искусственные ресницы и ногти, обожала пёстрые юбочные костюмы для пожилых. Была поклонницей и пропагандистом творчества Лууле Виилма, автора бестселлеров «Женские болезни», «Жизнь начинается с себя», «Душевный свет».
Как всякий любитель эзотерики, она профессионально давила на людей. Она так выдавила из школы почти весь прежний педагогический состав. Выпускные фотоальбомы с годами стали напоминать материалы книги «Пропавшие комиссары»: вот исчез один педагог — на его месте красуется незнакомый персонаж, вот другой куда-то растворился.
Помню, как по её указанию всех учеников построили в колонну и впускали в здание школы по двое. У входа нас ждали суровые административные тётки, одетые в норковые шубы (её новые прислужницы); проверяли в основном девочек: не заправил ли кто брюки в сапоги. Почему-то на ту пору это была главная школьная проблема. Провинившихся школьниц прилюдно унижали, заставляя натягивать узкие брюки поверх уггов. Результат был печальный.
С отвращением вспоминаю её выпученные глаза, её прокурорскую работу рук (указательный жест: я обвиняю!) и запах духов «Императрица».
Вместе с другими я негодовал, я жаждал свободы. Но борьба с режимом была нам не по силам, всему виной разобщённость, о да (ну ещё её явно кто-то крышевал из министерства).
С тех пор я затаил тихую злобу, я обрёл святую ненависть к начальствующим, с которой мне уже не расстаться.
Сегодня мы были на даче, поливали огороды. Я расчищал канал от сорной травы, чтобы горная вода спокойно, без препятствий, наполняла бассейн. Бабушка в своей старой соломенной шляпе собирала ежемалину. Дедушка пилил яблоню. Мама нас всех фотографировала.
В предгорье была жара, я ходил полежать у прохладной печи. Видел сон, во сне я долго рылся в помойке, там были книги, которые выбросил сосед. Почему-то каждая книга, которую я доставал, оказывалась дневником Кузмина 34-го года.
Бабушка привезла кости местным собакам, собаки сгрызли не все. Тут же набежали муравьи.
Мама повесила объявление: «Продаётся дача». «Слава богу», — подумал я.
В горячей машине ждали дедушку, пока он выключал электричество, закрывал двери, ворота. Бабушка сказала, что дедушка сдаёт, что ему снятся его мёртвые друзья. «Он просто боится», — ответила грустно мама. А когда мы тронулись в путь, дедушка сказал, что работа на даче ему в радость, что он прямо ожил, — жалко продавать дачу. Да, жалко.
У любви, как у пташки, крылья — это пело радио «Монте-Карло», довольно неожиданно. Бабушка подпевала, но высокие ноты ей не давались.
«Дедушка мне вместо отца», — подумал я.
Ночью в ванной увидел большого боевого таракана, оттенок — сливовый. Он сидел у сливного отверстия и медленно, вызывающе шевелил усами. Я раздавил его и смыл его водой.
Дачу продали соседке по фамилии Лигай. Она давно претендовала на наши шесть соток (а у самой больше десяти). Человеку нужен весь Земной шар — это известно. Поэтому забор медленно полз в нашу сторону, но мы сохраняли невозмутимость.
Довольная своим приобретением, она обещала устроить большой сад. «Пусть у неё растут одни белые розы», — подумал я от ревности.
Мы с дедушкой только жгли костры с ветошью, на всё остальное уже не было сил, не хватало рук.
Я внимательно смотрел сквозь дым на дрожащий дедушкин силуэт.
Пока мы возились в огне и дыме, бабушка с азартом в глазах продала соседям чешский ковёр, холодильник «Бирюса», пахучий сервант и старинное веретено.
В последний дачный день собаки будто всё поняли и куда-то исчезли. Мясо мы оставили в большом корыте, оно сгнило на жаре.
Пенсия — заповедный край, состояние души, дуновение с ледяного озера Коцит и проч. Отсюда берёт начало тёмный, густой, как венозная кровь, поток времени.
Иногда мне кажется, что пенсия уже наступила.
Сентиментальные грёзы — богатая тема, вот о чём мне хочется думать на пенсии (ненаписанный роман «Жизнь в мелодраме»).
Среди прочих деталей — старческое отношение к природе, забота о саде с астрами, забвение радостей тела (рассказ о болезнях опущен).
Давно закончились эпос и драма, т.е. vita activa. Остаётся лирика. Лирику придумали для воспоминаний.
Я непременно вспомню себя и напишу. Письмо — это ощутимый и честный способ сопротивляться смерти.
За ночь она окоченела, стала каменной, у неё не закрывались глаза. Девушка, которая нас встретила, приняла коробку, накрытую полотенцем, и унесла в подвал: там у них морозильные камеры. «Дайте попрощаться», — сказала мама. «Прощайтесь», — сказала девушка сухо.
Я успел коснуться ее твёрдого ушка. Милая моя, любимая.
В клинике было много живых зверей, сквозь слёзы мне казалось, что все они встревожены. Наверное, это нормально — искать сочувствия во взгляде у каждого встречного.
Обычно трупы животных сбрасывают гнить в открытые ямы, хоронить своего любимца отдельно запрещает закон, но не так давно в нашем городе появился крематорий для животных. Мы заказали индивидуальную кремацию за деньги — с возвратом праха и видеоподтверждением. Мама сказала, что видео пришлют ей на телефон, но она не станет смотреть. Значит, придётся смотреть мне.
— Может, знакомых попросим?
— Ты шутишь, о таком просить, мама.
Ждать нужно две недели, потом нам позвонят, поедем забирать. Сказали, там будет 200 грамм праха, почти стакан. Хотели похоронить под окнами у дедушки, но он строго-настрого запретил, увидел в этом дурной знак: смерти моей хотите, что ли?
Значит, вопрос о похоронах остаётся открытым.
Мою кошку звали Олди. Она прожила с нами двенадцать лет.
Она любила мясо, ненавидела играть и смотрела в глаза внимательно. Она умерла у меня на руках.
Алик Онгар — родился в 1994 году в Алматы. В 2017 году окончил филологический факультет СПбГУ. В 2019 году защитил диплом магистра по специальности «Арт-критика: критика и теория кино» (Факультет свободных искусств и наук СПбГУ). Работает в сфере образования. Финалист литературной премии Qalamdas, посвящённой памяти Ольги Марковой, в номинации «Проза» (2022).