Дактиль
Никита Контуков
Ирине было плохо. То ли от нахлынувших воспоминаний, — хотя, казалось, навсегда отошли от нее эти слезы, — то ли осень с ее темно-лиловыми сумерками, болезненной рыжиной и затяжными дождями действовала так угнетающе, превращая каждый миг существования в постылое страдание.
Сегодня первое сентября: строгие учителя да нарядные ученики, неуклюжие в своих отутюженных костюмчиках, море цветов, торжественная линейка, праздник... Скрипит мел по зеленой доске, незаметно уползает вверх под рукой учителя кружевная строка: «Первое сентября — День знаний». Праздник первого звонка. Начало учебного года. Как и четыре года назад, сопят над столами ученики, старательно уткнув физиономии в раскрытые учебники. Учительница открывает журнал и всех поименно выкликает: Кузнецов, Шеленкова, Епифанцев... Епифанцев! Епифанцева нет. Не успел начаться учебный год, как он свалился с ангиной. Для кого праздник, а для кого — сердечная морока. Хорошо, остальных не успел перезаразить. Это потом выяснилось, что никакой ангиной Епифанцев не болел, а сбежал из класса вместе с Кошелевым и Поляковым.
Ирина поднялась на чердак, под ногами хрустели шприцы, пахло смолой и сухой пылью. Ребятишки, кружась возле нее, словно мошка, рассказали Ирине, что видели, как Артемий прятался со своими дружками на чердаке. Она уже знала про кумары наркоманов, которые, ныкаясь в затишке, вмазываются, чтобы быть в тонусе. Это называлось у них зашибить динамиту. Ирина слышала, что в портфелях школьников с горящими глазами и текущими носами родители находят закопченные ложки. Она гнала от себя мрачные мысли — это не про ее Артема, нет. Она не замечала в его поведении и внешнем облике ничего подозрительного — ни апатии, ни кругов под глазами, ни исколотых вен. И все-таки неприятная мысль сверлила ее: она опоздала, случилось что-то нехорошее.
На чердаке было темно, как в колодце. Артемий висел на бельевой веревке, затянутой вокруг шеи в тугую петлю. Голова безжизненно поникла, он словно застыл навеки, рассматривая носки своих начищенных ботинок...
Ирина вспомнила давнее — хлынули горячие слезы, как плотину прорвало. Это она виновата: допустила вторжение постороннего человека, который, придя в семью, лишил Артемия монополии на исключительность: круг времени, отведенного ребенку, значительно сузился, и в подростке постепенно разгоралась зависть к чужаку.
Уже потом выяснилось, что дружки Артемия вовсе не отпетые шпаненки, как рисовало воображение встревоженной матери, а нормальные дети из благополучных семей. Двигателем их было любопытство, ощущение сладкой, запретной новизны: Артемий на спор пообещал просунуть голову в петлю и вышибить из-под ног опору, ожидая, когда веревка затянется в тугой узел и, под удивленными взглядами товарищей, восхищенно цокавших языками, уйти в решающий момент, выкарабкаться из темной утробы забвения. Пацан обещал — пацан сделал. Для этого был выбран чердак, заваленный грязной ветошью и жестяным хламом. Артемий храбрился, все ему было нипочем. Но в какую-то минуту реприза пошла не по сценарию, восхищение сменилось страхом с приливом тошноты и острого кишечного спазма. Артемий, вися на веревке, судорожно взбрыкнул ногами, выпученные глаза его безумно таращились, а на губах проступила пена. Он задыхался, чувствуя, как сердце подкатывает к горлу. Шутка, в которой заключалось ядро безумия, исполненного притягательности и обаяния, обернулась трагедией. Мальчишки бросились врассыпную, долго никто не желал говорить о случившемся. Кто-то вскользь обронил, будто видел, как они лезли на чердак, и Ирина поднялась на крышу старой пятиэтажки, под ногами ее хрустели шприцы, пахло смолой и сухой пылью...
Маленький Артемий целиком завладел вниманием матери, и Игорь, первый муж Ирины и отец мальчика, враз оказался за бортом ее интересов. Она любовно, как драгоценность в шкатулке, хранила молочные зубы Артемия и первый локон, срезанный с его головы. Полки были заставлены альбомами с детскими рисунками, сочинениями, рефератами и грамотами. В бельевом шкафу хранилась крестильная рубашка, на антресоли — сандалики, погремушки, конструктор, книжки-раскраски. Каждый предмет в квартире напоминал об Артемии, пока не появился Олег, этот чужак, принявшийся сходу воспитывать детскую душу, исправлять натуру, обуздывать норов. Когда издох попугай, и Артемий плакал над его детским трупиком, схороненным во дворе, отчим упрекал мальчика за излишнюю сентиментальность и приводил в пример троянцев, которые запрещали своим воинам оплакивать павших товарищей, словно забывая, что в Троянской войне победили ахейцы, которые своим воинам плакать не запрещали. Олег желал избавиться от пасынка, как от ненужного балласта, и поспешил завести с Ириной общего ребенка, уверяя, что единственное чадо в семье непременно вырастает черствым эгоистом с каменным сердцем.
Ирина утопила кнопку пузатого будильника, не дожидаясь, когда заводной механизм пустит петуха. Сегодня первое сентября. Нужно было вставать, идти в душ, готовить завтрак и собирать Сашу в школу. Былого не вернешь, жизни вспять не поворотишь.
Олег был в ванной. Он сосредоточенно брился, языком выдавливая на щеке бугор. Для него это был обычный день. Глядя на Олега со спины, Ирина подумала, что он похож на слона, у которого четыре огромных зуба меняются шесть раз и который умирает от голода, когда изнашивается их последний набор. Он говорил издевательским распевом, резким движениям предпочитал сдержанную невозмутимость. Ничто, казалось, не могло выбить почву у него из-под ног. Он хоронил пасынка с сухими глазами, и Ирина чувствовала, как нарастает его диктаторский мускул: командный тон, исходивший от Олега, подавлял ее. Ирина жалела, что связалась с этим человеком, отнявшим у нее первенца. Сашу он, конечно, любил: забрасывал ее подарками, нисколько не опасаясь, что она вырастет не приспособленной к жизни, разбаловавшись на всем дорогом и готовом.
Саша была похожа на Олега как две капли воды, выкатившиеся из нетуго завернутого крана: крупная, широкая в кости, с лукавой улыбкой, выдавливающей на щеках глубокие ямочки, и серыми стрекозьими глазками. На секунду Ирина пожалела, что родила Сашу: девочка была послушной и веселой, готовой радоваться чему угодно, но — чужой. Иногда ей казалось, что Саша приемная дочь, что Олег, разжиревший, торжествующий завоеватель, пришел к ней, держа девочку на руках.
— Мамочка, мамочка! — вбежала, топоча, в кухню Саша. — Мы в школу опоздаем. — В глазах ее застыл блеск торжества. Ей не терпелось надеть новое платье, словно она была золушкой, чей наряд со временем потускнеет, карета станет тыквой, а рысаки — мышами.
— Никуда мы не опоздаем, — Ирина зажарила на сковороде омлет с манкой, толстый, как подошва. — Садись за стол. Будем завтракать.
Олег часто упрекал Ирину за ее склонность к рефлексии, повторяя, что жизнь продолжается, и нельзя все время оглядываться назад. Когда он показался на пороге кухни, Ирина, держа в руках раскаленную сковородку, встряхнула головой, словно отгоняя ненужные мысли, которые поневоле обращались на грешное: она занесла руку, как будто собиралась ударить девочку по голове, наблюдая, как та свалится с раздробленным черепом. И вдруг появилась эта слоноподобная громадина, этот домашний цезарь.
— Где мое кофе? — он пил настоящий кофе, турецкий, густой, как патока.
Ирина поставила сковородку на плиту, локтем задела электрический чайник и громко ойкнула, ожидая услышать издевательский профундо его назиданий.
Олег молчал, сведя в недоумении белесые брови. И хотя ей самой стала противна своя суетливость, его тяжелое молчание показалось оскорбительным равнодушием человека, от которого шла спокойная, уверенная волна собственной значительности.
Ирина протянула ему чашку. Олег, изучающе посмотрев на курящийся парок, громко отхлебнул. Затем влепил в ее шею мокрый поцелуй и молча исчез.
Ирина опустилась на табурет, закрыла лицо ладонью, пытаясь успокоить колотящуюся в горьком ознобе душу. Все валилось у нее из рук, а ведь она гордилась своим ладным хозяйством, отличавшим ее от выуженных с трассы акошевок, которым если и приходилось когда-то гладить мужскую одежду, то исключительно руками.
На людях она держалась молодцом. Даже в бедрах раздалась, на хорошей пище набрала килограмма три, ходила в парикмахерскую и к стоматологу. Соседка по лестничной площадке, Ленка, лопаясь от зависти, недовольно кривила тонкие губы, удивляясь цветущему виду Ирины, как преображению Христову на горе. Другая мать, потеряв сыночка, покатилась бы без памяти и больше не вернулась в разум, а этой хоть бы хны, — лгала за ее спиной Ленка, зная, каких усилий стоит Ирине эта привлекательность, эта темная изнанка показной мишуры.
Ирина любила, когда все лежало на своих местах, и даже смерть Артемия не нарушила отвердевший в их доме порядок. Скорый на суд Олег посмеивался, разрушая созданный Ириной уютный мирок, тогда как сам он со своей слоновьей шкурой к критике оставался не восприимчив. Он находил ее старания занудством, в тайне гордясь редкими шальными выходками, когда перед всеми можно было продемонстрировать, что он еще способен глупить и куролесить.
Сегодня Ирина хотела выглядеть безупречной: траурная, строгая, ни слезинки в глазах. Смотрела на всех так, словно водой ледяной окатывала.
Она тщательно вымыла посуду, задумчиво глядя на покрасневшие от горячей воды руки, сняла развешанное после стирки, аккуратно защепленное прищепками белье, прогладила, наблюдая, как распрямляется под тяжестью утюга выцветшая ткань, сложила стопками в шкаф. И вдруг — как крапивой обожгло: никогда она больше не ляжет на эти простыни, не соберет их, ерзая, между лопатками. Господи, к чему эти дурацкие мысли? Она должна отправить Сашеньку в школу.
На лестнице столкнулась нос к носу с соседской четой: Ленкин муж теперь сиял гордой улыбкой, показывая во всей красе новые импланты. Давеча и рта не мог раскрыть — одни бурые пеньки торчали в ухмылке, да и те шатались в кровоточащих деснах. А теперь — белые-белые, выдает улыбку на все тридцать два. Можно подумать, что он никогда не использовал свои зубы ни для чего, кроме идиотских улыбок, словно ни один харч в них не застревал. Зачем понадобились новые зубы этому, как его там... Имени его все равно никто не вспомнит, если уж Ирина не помнит. Она представила, как прессованная керамика, не отличающаяся от натуральной эмали, будет лежать в могильной черноте, как откроется в пугающей улыбке небытия ослепительный высверк, когда от человека останется один минеральный скелет, освобожденный от разложившейся плоти. Ленкин муж вставил новые зубы, чтобы лежать в гробу со сложенными на груди руками.
— Мамочка, мы в школу опоздаем! — Сашенька устремила на мать взгляд, приподняв брови, и все ее лицо превратилось в умоляющую маску.
— Да, идем.
Ирина заторопилась. Повязала на шею легкий платок, схватила в охапку плащ. Дорогой, тянувшейся бесконечно долго, как в рапиде, она вспоминала, что нужно купить в дом. Соли нет. И крупы — побольше: гречку, овсянку, пшенку, горох. Олег ни за что не догадается. Он привык, что кухня сама кормит, поставляя едовое — печеное да вареное. Пусть будут запасы, пока не выскребут всех сусеков. Зачем-то вспомнила про столетнее барахло, загромождавшее балкон, — давно пора снести на помойку. Ничего не нужно, как старухе, которой пришла пора уходить, не выпрашивая жалких остатков жизни.
Школьная линейка. Все так же, как и четыре года назад: пьянящая торжественность момента, разноликая пестрядь, нарядные ученики да строгие учителя. В тихом и прозрачном осеннем воздухе дрожал, умирая, колокольный звон. Растягивал мехи своей гармоники трудовик, исполнявший национальный гимн страны. А вот и Наташкин сын. Как он вырос! Манерничает в модной одежке — рукава пиджака подвернуты до локтей. Набриолиненная прическа с нитяным пробором и бритым затылком. Едва проступают сквозь взрослость черты позабытого мальчишки. Наташкин сидел с Артемом на одних горшках, а после детского сада они общались урывками, утратив пульс прежней дружбы. Коля даже не узнал Ирину, которая с интересом разглядывала его, а Наташка холодно кивнула, словно позабыв, как раньше они встречались по выходным и ходили вместе на лыжах. После того случая они виделись всего несколько раз, Наташка все повторяла, как похорошела Ирка, и ее замечания вовсе не были слащавой комплементарностью: многие недоумевали, как она пережила смерть ребенка и как горе ее не отлилось в ненависть к окружающим, ко всему живому, счастливому. Однако все старались держаться от нее подальше, словно боялись подцепить заразу: была в Ирине какая-то обреченность, и она все острее чувствовала глушь, оторванность от большого мира. Даже взгляд незнакомых глаз, казалось, просвечивал ее насквозь, как рентгеновский луч. За ее спиной шушукались, и эти взгляды, как вечерние фонари на столбах, — они лезли в окно, вползали в сонную тишину квартиры, от них нельзя было никуда деться.
Ирине сочувствовали, но соблюдали дистанцию, хотя и сочувствие их было не жарким, а каким-то задумчивым, официозным. Она не знала, чем заполнить образовавшуюся пустоту: ей хотелось людей, шума, разговоров вперехлест. Иринин случай был уроком, который нельзя забывать. Они подглядывали за ней и примеряли на себя чужое горе. Кто забывает прошлое, обречен его повторять. Кто не сочувствует участи несчастного, обречен оказаться в его шкуре. Как синдром навязчивых ритуалов: если не постучать по дереву, случится сглаз. Если все время смеяться — захочется плакать.
В парикмахерской Ирина коротко остригла волосы, срезав вместе с ними копившуюся годами боль. Появилась какая-то легкость, словно враз отошли пережитые тревоги, и она снова жадно потянулась к жизни. Отражаясь сразу во всех зеркалах, она видела себя всю, от кончиков пальцев до затылка, как видят себя люди, пережившие клиническую смерть, когда душа покидает тело.
Ирина торопилась — нужно еще отвести Сашеньку в балетную студию. Возле продуктового магазина она встретила Гришу, с которым училась в одной школе. Это была как встреча двух разных миров: Григорий посолиднел, уверенный стал, нарастил скорлупу. Говорили, что сынишка его в колонии мотал срок, а как вернулся — клянчил мелочь, воровал, принялся за старое и чуть не сдолбился насмерть, а теперь ничего, живехонек, даже в гору пошел, наладил торговлю и быстро разбогател. А у нее вся жизнь под откос. Пришлось поздороваться, снова выслушать, как хорошо она выглядит (то ли комплимент, то ли напоминание). Улыбался, но как-то гнусненько, и хихикал как-то мелко. Зачем-то стал говорить о том, как все из их класса быстро постарели, какие у всех дети стали большие. Не опомнился даже, не прикусил свой пустомельный язык. Только под конец спохватился, точно опаздывал на важную встречу, но по-прежнему лучился, как самовар. Кажется, даже смеялся. Да, смеялся. Хохотнул напоследок. Весело же, ну. Погода на диво хорошая, солнце пробилось сквозь дымку облаков и стало разогревать воздух. Гриша шел и улыбался. Просто шел и улыбался самому себе.
Вызвонив Олега, Ирина сообщила, что у нее жутко болит голова. Не нужно было искать спасительную версию. Вралось складно, тем паче мигрени мучили ее постоянно, она то и дело уминала ладонями боль в висках, чувствуя, как у нее раскалывается череп. Он обещал забрать Сашеньку вечером, спросив, не нужно ли заскочить в аптеку. Он был главным. Он решал. Нет. Она примет таблетку нурофена.
Дома она еще раз проверила, все ли вещи лежат на своих местах. Ей почему-то хотелось, чтобы в квартире царил идеальный порядок, чтоб ни ниточки, ни пылинки вообще. За окном сгущались сумерки. В комнате было так тихо, что Ирина слышала, как шумит в ушах кровь. Она повесилась на балконе, куда сносили всякую рухлядь, словно не хотела нарушать симметрию комнатного порядка.
Вечером Олег зашел на балкон за какой-то ерундой, которая вечно попадалась ему на глаза. Он даже не заметил отсутствия Ирины. Увидев, как жена болтается в петле, ее вытянутые ноги, с которых соскочили туфли, он замер в тупом оцепенении. Беспощадная правда засияла в его голове. Он понял, что его обманули, как обманывают на рынке, обвесив на полкило.
— А где мама? — Сашенька, не разуваясь, вбежала в кухню.
Олег закрыл дверь балкона и сказал со спокойным, ничего не выражающим лицом.
— Мама ушла в магазин. Иди мой руки.
Никита Контуков — живёт в городе Подольск. Публиковался в газете «Литературная Россия», в журнале «Дружба народов», журналах «Огни Кузбасса», «Зарубежные задворки», «Фабрика литературы». Финалист конкурса «Есть только музыка одна».