Зоя Фалькова

732

«Не нужно управлять культурой – культура управляет собой сама»

Большинство из нас воспитывалось в понимании того, что культура – великая и вечная по определению, особенно если она описывает и осмысливает глобальные исторические события. Однако сегодня разговоры о культуре всё чаще связаны с понятием «культура отмены», а то, что казалось великим и вечным, выглядит хрупким и уязвимым. О том, как военные события влияют на культуру и искусство, – в интервью с художницей и поэткой Зоей Фальковой.

– Мы сейчас оказались в переломном времени, когда травматичные события истории, которые, казалось бы, никогда не вернутся, возвращаются. Если смотреть в историческом контексте, какое влияние оказывали глобальные войны на культурный процесс?

– Вторая мировая война предопределила многие процессы в мировой культуре. Даже те, кто географически имел небольшое отношение к войне, например, США, стали переосмысливать искусство и литературу – появилось больше гуманизма, сместился фокус. Если до Второй мировой войны империализм был легитимным – вот это захватывание стран, – то после войны масштаб человеческий и культурный сместился на простого маленького человека гораздо серьёзнее, чем раньше. Национальные государства, которые сформировались в индустриальную эпоху, после Второй мировой войны реформировались под влиянием идеи о правах человека. А права человека – то, что они нужны, – осознали как раз после Второй мировой войны.

Весь мир, каким мы его знаем, наши гуманистические идеи, сформировались в послевоенной европейской среде. Точнее, они появились гораздо раньше, но окончательно оформились через переосмысление войны, ценности человеческой жизни и идеи гениальности вообще. Появился художник Йозеф Бойс, который делал инсталляции из мыла, волос, кусочков костей в 1950-х годах, когда Холокост ещё замалчивался в Германии. Тогда в Германии основной стратегией по отношению к Холокосту, к своей недавней истории, было замалчивание: мы об этом не говорим, этого не было, мы об этом забыли – так работал стыд. И изменилось всё только после того, как подросло следующее поколение, которое смогло задавать вопросы родителям. А задавать они их стали, когда посмотрели сериал «Холокост», снятый в США, про семью немецких евреев, прошедших через весь Холокост. Этот сериал раскрыл многим молодым немцам глаза, благодаря чему запустился процесс переосмысления в конце 1970-х – начале 1980-х годов. А в 1950-х годах говорить об этом считалось неприличным, недостойным, предательством Родины, хотя художники, культурные деятели очень активно переосмысливали недавнюю историю.

– Если сравнивать сегодняшние события с тем, что было во время Второй мировой войны, получается, что мы не вынесли никаких уроков?

– Немцы вынесли как раз благодаря этому переосмыслению, а Советский Союз и его страны-наследницы нет. Потому что они сделали из войны культ, создали мифы про солдат и множество идей, которые помешали оценить исторические события так, как они должны быть оценены. Преступники не наказаны, преступления не названы преступлениями.

Никто не говорил, например, о двух миллионах изнасилованиях советскими солдатами немок, полек, венгерок. Информация об этом есть на немецком, на английском языках, но не на русском. В оригиналах негативов установки флага на Рейхстаг на солдате трое часов. Эти негативы ретушировали, чтобы часов не было видно, потому что очевидно, что солдат, который ходил по квартирам и снимал часы с мёртвых, – не герой.

Не называя преступления преступлениями, мы открываем ящик Пандоры для следующих преступлений. И мы видим сейчас, что те, кто всё время говорил «можем повторить», они реально повторяют. Но повторяют совершенно другие вещи – вплоть до терминологии и аргументации, которую использовали Гиммлер и Гитлер. Например, термин «национал-предатель». Даже в языковых конструкциях повторяется фашистская риторика. Они в такой ситуации находятся, что эта риторика возникает неким естественным образом.

– А почему возникают такие языковые конструкции? И почему они совпадают?

– Потому что когда у одних есть безнаказанность и власть, а у других вынужденная беспомощность, то всё происходит примерно одним и тем же образом. Если в течение двадцати лет повторять, что мы великая нация, чтобы как-то оправдать, что мы плохо живём, то через какое-то количество времени люди начинают в это верить. Ну вот как верят же люди в Бога, которого никто не видел. И это такое литературное сознание – которое верит в описание и не верит в факты. Факты оказываются фейками, они отбрасываются, а литературное описание берётся за основу.

То есть, например, когда в той же России судят участника митинга, который потрогал омоновца за рукав, за причинение тяжких телесных повреждений, они же опираются не на факт. Потому что ну вот я дотронулась до тебя и не принесла тебе никакого вреда. А описание событий омоновца другое. Он говорит, что почувствовал боль, оскорбление, унижение и так далее. Система не следует за фактами, которые зафиксированы на видео, они не принимаются к рассмотрению, а принимается литературное описание. Мир диктатуры всегда идёт за описаниями и за мифами – это, по сути, и есть мифология.

И чем больше разрыв между мифами и фактами, тем больше у людей включаются защитные механизмы психики: они начинают верить в эти мифы. В то, что евреи разносят чуму, в то, что женщины наводят порчу, или в то, что украинцы – нацисты. Хотя украинцы такие же националисты, как и мы: живут в своей стране и говорят на своем языке. Вот и весь их национализм – они хотят на мове говорить, а не на русском.

– Наблюдаешь ли ты уже сейчас какие-то изменения в русскоязычной культуре не только в России, но и в других русскоговорящих странах?

– В России у представителей культуры я наблюдаю две основные стратегии. Первая: они прекращают любую художественную, культурную деятельность и помогают каким-то образом украинцам или работают в ту сторону, чтобы был мир. Очень многие начали заниматься другими делами: либо, как в Украине, взяли винтовку в руки, либо хлеб пекут, либо животных спасают, либо работают волонтёрами и собирают какую-то помощь. А вторая стратегия – это делать вид, что ничего не происходит. В России же и правда ничего не происходит: выключили телевизор и пошли на лекцию о Гумилёве. А почему бы и не сходить на лекцию о Гумилёве? Ну подумаешь, где-то там война – она далеко. Понятно, что чревато сейчас в России говорить: мы против войны, поэтому мы не будем работать. Но «Гараж», например, прекратил работу. А есть культурные институты, которые продолжают, как будто ничего не произошло.

В соседних же странах сформировалась такая позиция, что стало стыдно говорить по-русски. Стыдно иметь отношение к чему-либо русскому или российскому, и поэтому я перехожу на свой родной язык. Так многие ребята у нас говорят. Но у меня, например, нет какого-то другого языка, который я могу назвать родным. Я учила английский с самого детства, но это всё равно не родной язык, не тот, на котором я думаю. И я приняла для себя такое решение: что язык не виноват. Понятно, что сейчас это язык агрессора, но, кроме России, на этом языке говорит и думает большое количество людей, и никто у нас этот язык не отберёт. Лично я буду бороться за свой казахстанский русский язык: у меня в нем есть слова «жарайды» и «арык» – и это словарь, который уже не русский.

– Что будет происходить с русской культурой дальше? Выстоит она в историческом будущем или станет синонимом российской агрессии?

– Я думаю, что процессы пересмотра величия русской культуры были запущены гораздо раньше февраля 2022 года. Я сама организовывала и посещала курсы по деконструкции патриархального литературного канона, где мы пересматривали школьную программу, которую, в независимости от национальности, проходили все: Пушкин, Лермонтов, Достоевский, Толстой, Чехов. Процесс пересмотра происходил, происходит и будет происходить. Во многом потому что русская культура очень сильно прошита культурой насилия. Я, например, всегда воспринимала Льва Толстого как энциклопедию социальных несправедливостей, особенно по отношению к женщинам. Мне тяжело было признавать, что это великая русская литература.

Но никто не отменяет при этом концерты с музыкой Чайковского, по крайней мере, это не массовая тенденция. То, что в России об этом говорят, – это пропаганда. Или Достоевского – в США как любили его, так и продолжат любить.

– В последнее время многие стали перечитывать художественную литературу, которая так или иначе осмысляет трагедию войны и обретает новые смыслы в контексте современности. Например, «Ночь в Лиссабоне» Ремарка или «Хаджи-Мурат» Толстого. Есть ли у тебя свой список таких произведений? Считаешь ли ты, что у них есть, с одной стороны, терапевтический эффект, а с другой – они могут играть роль условной таблетки от «зомбирования»?

– Я недавно перечитала «А зори здесь тихие» и посмотрела совершенно другими глазами на эту повесть. Там женский батальон и солдаты несколько месяцев служат в одной казарме. Женщин не учат стрелять, им никто не объясняет принципы разведки, их не учат воевать. Они их объективируют, им неудобно учить женщин воинской дисциплине. В итоге солдат берёт с собой в разведку нескольких девушек, и они, конечно, гибнут. А солдат остаётся. Я читаю эти истории о войне совершенно по-другому. Не с точки зрения романтически прекрасных героических советских солдат. А с точки зрения большого количества бессмысленных смертей, расхода человеческого ресурса.

Конечно, у писателей восприятие шире, они могут видеть очень многое. Но тем не менее очень часто даже в своих интервью они демонстрируют отсутствие эмпатии внутри каких-то серых пятен. Они могут говорить о том, что, например, фашизм неприемлем, а потом рассуждать о том, что женщинам стоит ограничить доступ к образованию, потому что иначе они не рожают. Эти слепые зоны есть у очень многих. И поэтому ни одна книга, ни одно свидетельство единичное не может быть историческим документом. Их должно быть много, они должны быть полифонической историей. И я думаю, что нам, может быть, стоит не просто читать книги, а писать. Потому что сейчас такое время, в которое нужно не только читать.

– Продолжая тему стыда: насколько допустимо для творческих людей, которые с войной не соприкоснулись, писать сейчас о своём переживании войны?

– На самом деле мы можем замечать или не замечать, но проговаривание травмы, оно гораздо более здоровое, чем инкапсуляция. Не делать ничего – это тоже очень болезненная стратегия. Я думаю, если бы я сейчас жила в России, наверное, в первую очередь сделала бы всё для того, чтобы свалить, как многие и делают. У нас тут один уехавший несколько недель жил на диване, пока квартиру свою не снял, – всемирно известный художник. И я считаю это правильной стратегией, потому что ты рвёшь все эти связи, чтобы не находиться в токсичной среде. А она токсичная – из неё нужно себя изъять. Дальше я бы попыталась как-то успокоиться, потому что нужно, чтобы это всё осело, и постаралась бы что-то сделать. Я так понимаю, многие так и поступают – и правильно делают, на самом деле.

– Ты веришь в то, что культурное сообщество способно что-то изменить своими действиями или высказываниями?

– Я как раз рассказывала про Холокост, как его признали. Это случилось благодаря художественному продукту. Не благодаря историческим документам, а благодаря сериалу. На нас цифры погибших оказывают гораздо меньшее воздействие, чем фотография одного человека со связанными руками и огнестрельным ранением в затылок в Буче. Потому что медиапродукт, истории на человеческом уровне оказывают гораздо более сильное воздействие. А искусство, оно же этим и занимается: оказывает воздействие интеллектуальное и эмоциональное. Мы все, кто читали Ремарка, понимаем, что война – это жуть, этого не должно случаться никогда. Потому что мы читали Ремарка, а не речи Путина.

Конечно, я думаю, главное, что мы как культурные деятельницы можем сделать – это создавать культурный продукт, фиксируя и исследуя реальность, говоря о ней или создавая мифы. Мы же постоянно создаём какие-то вещи, которые могут быть либо предсказательными, либо целебными, либо, наоборот, вскрывающими какие-то сложные проблемы или травмы. А для исцеления нужно всегда вскрывать проблему.

– Казахстанцы ещё не оправились от январских событий, а потому любой военный конфликт воспринимается особенно остро. Как думаешь, придётся ли культурному процессу в Казахстане столкнуться с какими-либо ограничениями и запретами? Как в целом это может затронуть нас в ближайшем будущем?

– Судя по всему, у нас стали понемногу консервировать старый режим, начали митинги разрешать – это всё равно демократизация. А процесс демократизации – это когда государство перестаёт рассматривать человека как ресурс, даёт ему право на самоопределение и на самостоятельное формирование этого ресурса. То есть не спускает сверху государственную программу, какие мне создавать культурные или некультурные продукты, а когда с помощью каких-то экономических инструментов определяет, что я могу здесь сделать. Если у нас появятся гранты на культурные инициативы, если появится, например, закон о меценатстве, который позволит большим корпорациям уменьшать налоги за счёт несоизмеримо меньших вкладов в культуру, то у нас культура начнёт расцветать. Такими должны быть экономические инструменты. Тогда мы все будем чувствовать свою ценность гораздо сильнее, и, мне кажется, они это понимают.

А от подхода коммунистического, где общество всё, а человек ничто, нужно отходить, потому что это тупиковый путь, он уничтожает сам себя, и в итоге выходом остаётся только военная агрессия. То есть то, что происходит с Россией, – это последствия отсутствия реформ в коммунистических системах управления, где именно такой принцип: ничтожности человека, неважности эмоций, неважности какой-либо индивидуальности.

– Получается, культурные процессы сдвинутся в сторону большей демократизации?

– Очень похоже, что так. Потому что мы смотрим в это зеркало и понимаем, что у нас тоже с управлением всё плохо. У нас есть министерство культуры и спорта, которое в принципе не нужно. Не нужно управлять культурой – культура управляет собой сама. Она сама себя формирует, сама себе ставит задачи. Для этого ей нужно дать денег и контролировать финансовые потоки. Даже если она критикует того, кто даёт деньги, – это абсолютно нормально.

Я надеюсь очень сильно, что они видят: единственный путь, где государство процветает, – это когда каждому отдельно взятому человеку более или менее хорошо. А в культурах, где есть только система подчинения и система превосходства общественного над индивидуальным, где не важны человеческие эмоции, а важна некая абстрактная истина, такие системы не работают. Идеи не должны быть больше людей – люди должны создавать идеи.

Зоя Фалькова

Зоя Фалькова — поэтка, современная художница, родилась, живет и работает в Алматы. По образованию — архитектор, окончила Казахскую государственную архитектурно-строительную академию. Участница множества выставок и фестивалей современного искусства, в том числе — неофициальных павильонов Казахстана на 57-й и 58-й Венецианских биеннале. Выпускница Открытой литературной школы Алматы (семинар поэзии Павла Банникова) сезонов 2013-2014 и 2015-2016 гг. Финалистка Большого алматинского слэма 2017. Публиковалась в сборнике «Большая перемена» (ОЛША, 2014), поэтической газете «Ышшо Одын», на сайте «Полутона», в журнале «ЛиTERRAтура», альманахе «Литературная Алма-Ата», сборнике квир-поэзии «Под одной обложкой». Автор идеи и издательница «Иллюстрированного путеводителя по смыслам Алматы».

daktil_icon

daktilmailbox@gmail.com

fb_icontg_icon